Librarium

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » Librarium » Новейший завет » Камо грядеши


Камо грядеши

Сообщений 1 страница 28 из 28

1

Мимо ристалищ, капищ,
мимо храмов и баров,
мимо шикарных кладбищ,
мимо больших базаров,
мира и горя мимо,
мимо Мекки и Рима,
синим солнцем палимы,
идут по земле пилигримы.
Увечны они, горбаты,
голодны, полуодеты,
глаза их полны заката,
сердца их полны рассвета.
За ними ноют пустыни,
вспыхивают зарницы,
звезды встают над ними,
и хрипло кричат им птицы:
что мир останется прежним,
да, останется прежним,
ослепительно снежным
и сомнительно нежным,
мир останется лживым,
мир останется вечным,
может быть, постижимым,
но все-таки бесконечным.
И, значит, не будет толка
от веры в себя да в Бога.
...И, значит, остались только
иллюзия и дорога.
И быть над землей закатам,
и быть над землей рассветам.
Удобрить ее солдатам.
Одобрить ее поэтам[nick]Мари-Мадлен Донне[/nick][status]Мария Магдалена[/status][icon]https://c.radikal.ru/c01/2012/2b/206623d29f5a.jpg[/icon]

0

2

Мертвая чайка лежит на мостовой, задрав к небу окоченевшие, скрюченные лапы. Ветер чуть шевелит ее перья и кажется, что птица дышит. Неровно, рвано дышит. Что ей можно помочь. Мария медлит секунду, чтобы убедиться, что птица и правда мертва – а вдруг? Но нет, глаза затянуты мутной пленкой, клюв приоткрыт, и ей уже все равно. Все равно до всего сущего, и Мария аккуратно обходит мертвую чайку птицу, волоча за собой чемодан на колесиках, кутаясь в плащ от сырости и тумана. Когда она уезжала из Рима, ее провожало солнце, утреннее солнце, играющее на куполе собора святого Петра и тогда – в ту минуту – ей показалось, что это хороший знак для нее. Знак, что для нее возможно прощение. Сначала раскаяние и искупление, а потом прощение. Но этот город, затерянный на бескрайних просторах чужого континента, такой суровый, такой незнакомый, как будто отталкивает ее, Мария чувствует здесь себя лишней, чужой.
Она писала Питеру Стоуну из Бостона – ответа не было, но Мария уже привыкла, что он отвечает не сразу. Нет, иногда сразу, немедленно, как будто ждет ее сообщения, как будто чувствует, что он ей нужен, но иногда исчезает – в море интернет не ловит. В море он занят морем, и рыбой. Рыбак Питер Саймон Стоун…
- Ты меня ищешь, красотка?
Из тумана на Марию вываливается прохожий, на нем клетчатая рубаха с закатанными рукавами, в бороде крошки, пахнет от него рыбой и пивом..
- Ты меня ищешь, красотка…
Сколько раз она слышала этот вопрос? Сколько еще услышит? Нет, никого из них она не искала, никогда, а того, кого искала…
В Песне Песней, говорят священники, воспевается любовь царя Соломона к Вере. Там нет места любви земной, а есть место лишь любви небесной. Все эти сосцы, кармин и лазурь, гранаты и елей, золотые чаши грудей, мраморные столпы бедер и розы, виноград, сладость и яд – все это лишь аллегория.
Аллегория…
- Я ищу католическую церковь, мне сказали, она где-то неподалеку.
Прохожий шарахается от нее, машет рукой – туда, иди туда, и что-то бормочет.
Кармин и елей, золото и пурпур…  На черных кудрях Марии оседает влага, заставляя их виться туже, льнуть мокрыми тугими кольцами к щекам и шее.
Как ты прекрасен, возлюбленный мой.
И как жесток в своей доброте.

Церковь вырастает перед Марией. Упирается островерхой башней прямо в серое, промозглое небо, как будто протыкает его крестом, может быть, поэтому оттуда сочится и сочится морось, оседающая на лице и коже холодной пленкой, холодной, липкой плёнкой.
Она дергает на себя тяжелую медную ручку, готовая к тому, что Он не захочет впустить ее в дом своего Отца, что церковь окажется заперта, мало ли причин, по которым единственная католическая церковь в Нью-Бедфорде может быть заперта, но нет. Нет, она открыта, и Мария благоговейно входит под ее своды, оставляет чемодан у стены, натягивает на голову шелковый шарф. Опускает пальцы в чашу со святой водой, осеняет себя крестным знамением.
Благоговение – то, что она потеряла в Риме и то, что находит в Нью-Бедфорде, может быть, это тоже знак?
Ей нужно найти Питера – она даже адреса его не знает, знает только, что он помогает священнику этой церкви, помогает бескорыстно между своими уходами в море, и он ее не ждет – конечно, не ждет, но она здесь. Кто еще ей поможет?

Она садится на скамью, отворачивается от статуи скорбящей Девы Марии – кто знает, так ли чиста была ее любовь к Сыну, коль скоро его у нее забрали? Прикипает глазами к искаженному мукой Его лицу.
Я недостойна.
Никогда не была.
Никогда не буду.
Мария глушит всхлип, зажимая ладонями рот, на пальцах остаётся отпечаток помады. Под резинкой черного чулка ноет свежий порез. Она сама не помнит, когда его сделала.
Просто очнулась в той квартире, кругом люди, спящие тяжелым опиумным сном люди, бутылки, запах дыма, запах секса… а у нее на бедре новое слово, запекшееся свежей кровавой коркой.
Камень.
Камень.[icon]https://c.radikal.ru/c01/2012/2b/206623d29f5a.jpg[/icon][nick]Мари-Мадлен Донне[/nick][status]Мария Магдалена[/status]

0

3

Он ставит телефон на зарядку, идет в душ - шесть дней он провел на траулере на границе прибрежной зоны: шел тунец, и донные траулеры работали на всей протяженности Баззардс-Бэй. Один осенний месяц обеспечивал наибольшую прибыль, береговые заводы, где перерабатывался улов, работали круглосуточно, как и моряки: траулер заходил в порт, выгружал смену, принимал на борт следующую команду и отплывал на место лова.
Петр работает на этом траулере больше шести лет - столько же, сколько живет в Нью-Бедфорде.
По его меркам, это даже не срок - он рассчитывает провести здесь еще как минимум лет десять прежде чем люди начнут удивляться, что он практически не изменился. Впрочем, может и дольше - он мало с кем сошелся покороче, а отпущенная борода, кепка или капюшон не дают особо разглядеть его лицо, чтобы оценить возраст.
Петру нравится в Нью-Бедфорде - впрочем, ему нравилось и во Флоренции, и на Сардинии, и в Нью-Йорке, и даже в протестантской до мозга костей Великобритании. Последние лет сорок ему нравятся места, где он может заняться рыбной ловлей - может, это признак старости? Возвращение к истокам?
Мысль в чем-то привлекательная, но все же нелепая: он ничто иное, как орудие, а орудию нелепо рассуждать о прошлом или задаваться вопросами будущего.
Но он все равно рассуждает и задается, стоя под горячим душем, вымывая из волос и с тела густой запах свежей рыбы и зная, что все равно не избавится от него.
Впрочем, эти рассуждения - всего лишь тренировка для мозгов, вопросы, которые не требуют в действительности ответов, и когда Петр выходит из душа, обсушивая волосы полотенцем, он уже забывает об этом.
Телефон, брошенный на кровати, мигает сигналом непрочитанных сообщений. Петр садится на колючее шерстяное покрывало, темно-красное, похожее на запекшуюся кровь, растирает ноющее плечо - потянул, должно быть, неудачно схватившись за сеть,  - берется за телефон, рассеянно проглядывает входящие.
Знакомый номер - одно сообщение, два, еще два. Пропущенный звонок. Последнее сообщение - она приземлилась в Бостоне и садится на автобус, будет ждать его в церкви.
Есть только одна церковь, где Мария может назначить встречу - их переписку сложно назвать оживленной или слишком уж личной, кажется, она даже не знает его адреса, как, впрочем, и он не знает ее последнего адреса.
Знает, что она работала гидом в Ватикане последние года три или около того. Знает, что у нее все в порядке.
Она знает, что он вернулся к рыбной ловле - и знает, что в Нью-Бедфорде симпатичная католическая церковь: Петр присылал ей несколько фотографий.
Это его хобби - он фотографирует церкви, которые посещает. Так иные родители шлют фотографии своих детей, будучи искренне убежденными, что собеседникам это интересно.

Ну что же - это не первый раз, когда она сваливается, как снег на голову.
Повезло, что он вернулся из вахты - иначе ей пришлось бы искать место для ночлега самостоятельно.
Петр смотрит на руки - красные от горячей воды, покрытые мелкими воспаленными царапинами. Смотрит долго - может, минут пять, а может, и все десять, а затем медленно начинает одеваться.
До церкви с полчаса - ему нравится ходить пешком, в конце концов, прежде он часто ходил пешком, и расстояния были куда протяженнее, и ходьба, размеренная ходьба, пусть хмарь сменилась накрапывающим дождем, ему тоже нравится. Ему даже автомобиль не нужен - нет нужды выбираться в центр города, недалеко от дома есть супермаркет, покрывающий его запросы чуть более, чем полностью, церковь, от местоположения которой он и выбирал съемное жилье, и до порта тоже близко. Сейчас, когда он поближе сошелся с викарием, тот время от времени одалживает Петру свой старый форд, когда обстоятельства того требуют - но в собственном автотранспорте Петр, как бы смешно это не выглядело, не чувствует необходимости.

Он заходит в пустую церковь - девятый час уже миновал, до вечерни еще есть время, прихожан нет, как не видно и викария.
Петр опускает пальцы в чашу со святой водой на входе, стаскивая промокший капюшон - в Нью-Бедфорде осенью очень много воды, кажется, будто залив выливается на сушу в виде дождя, солоноватого и горько пахнущего морем.
Иисус с распятия над кафедрой смотрит на него понимающе - Петр кивает ему, как старому другу, проходит между рядами, тяжело шагая, и эхо его шагов отдается под высоким потолком, оседает на пустых скамьях.
Лишь одна занята - и Петр останавливается возле этой скамьи в проходе, ссутулившись, спрятав руки поглубже в карманы, разглядывает светлый шелковый шарф на темных волосах.
- На фотографиях выглядит лучше, - роняет - так камень выпадает из разомкнутых пальцев.
Он не спрашивает, зачем, какими судьбами она здесь.
Просто она здесь - проходят месяцы, иногда годы, однажды прошло несколько десятилетий, но затем она снова объявляется перед ним, или он находит ее полуслучайно. Двадцать веков - так закручивается пружина вокруг одной-единственной детали.
Петр знает - эта деталь не он.
Иисус по-прежнему смотрит понимающе - но сейчас Петру кажется, что еще и с насмешкой.
Вечно смотрит - вечно здесь, поблизости, даже когда на другом конце света. Они оба носят его с собой - в сердцах, в голове, где-то глубоко внутри - поэтому он всегда рядом, и этого не изменить.

0

4

Терпение – ее единственная добродетель. Не смирение, нет, Мария никогда не была смиренной – до конца. Полностью. Бывали годы – десятилетия – когда она верил, что да, да. Она пришла к этому, наконец-то. К тому, что было дано, к примеру, Иоанну.  Многим. Многим! Так отчего не ей? Она будто и тут оказывается лишней, чужой, неуместной… как в те самые, первые годы. Самые первые их годы…
Она не смиренна и раскаивается в этом.
Она восстает и раскаивается в этом.
Она бунтует… но только для того, чтобы подчиниться.
Но все напрасно, все напрасно. Ее бунт, ее покорность… все вызывает только усталую, терпеливую улыбку на Его губах.

- Ты особенная для меня, Мария, блудница раскаявшаяся, святая грешница.

Особенная.
Особенная.
Не желанная, не единственная, не любимая. Особенная.
Должна ли она довольствоваться этим? Года, десятилетия ей казалось, что да, нет чести выше, нет более сладкой жертвы, чем служить Ему вот так, смиряясь. Стеля Ему под ноги свою гордость, которая греховна, свои мечты, которые греховны. Свои лихорадочные, одинокие ночи, которые все равно были полны греха, как сосуд, однажды оскверненный… Но потом она словно шагала в пропасть, ложилась в погребальный костер, в надежде, что он испепелит ее до конца… но нет, нет! И за короткой вспышкой безумия, лихорадочного, горячечного безумия следовало раскаяние…
Колесо – вот на что это похоже. На колесо. То ты внизу, то ты наверху. То дышишь полной грудью, то чувствуешь, как твои же ребра рвут твои легкие на кровавые лоскуты…

Терпение – ее единственная добродетель и Мария терпеливо ждет. Саймон найдет ее, придет, через час, через день, через год – иногда их пути так извилисты, что точки соприкосновения кажутся случайными, но это не так. С самой первой этой их встречи под смертельно-горячим палестинским солнцем. Он был тем солнцем, Он… Мария заглушает всхлип ладонью, кусая себя з за пальцы. Хватит. Хватит! Отпусти, отпусти, если не нужна…

- Ты так нужна мне, Мария, колени твои – как лотосы и левкои…

- Здесь красиво? Ты чувствуешь здесь Его? – спрашивает Мария у Саймона, только пальцы крепче вцепляются в грубую резьбу скамьи. – В Риме его нет. Больше нет.
Она, наконец, поворачивается, от резкого движения шарф чуть сползает, мажет по раскрасневшемуся от ветра и сырости лицу.
Он выглядит усталым. Надежным. Непоколебимым. Камнем – плитой – столпом. Марии хочется протянуть к нему руку – как нищие на паперти тянули руки за милостыней – только ей нужен не хлеб, не серебро. Ей нужно искупление.
- В Риме ничего больше нет, - говорит она с ожесточением, это как вырезать на себе слова.
Сначала больно, потом хорошо. – Петр… во мне больше ничего нет. Я пуста… Мне страшно!
А еще она голодна – когда она в последний раз ела? Мария не помнит, но точно до того, как на ее бедре появилась надпись «камень».

А ведь были и другие – они сами прыгали на ее тело с лезвий ножей, бритв, острых щепок…
Грех
Грязь
Крест
Много, много других, затянувшихся со временем. Но все равно, ее кожа напоминает неровный пергамент, на котором, закрыв глаза, можно прочесть ее историю, а вовсе не гладкий шелк…

Викарий в полном облачении спешит к ним – приземистый, лысоватый, добродушный, с большими, умелыми руками. Такой и младенца окрестит и лодку починит, а надо – достанет сеть, насадит наживку, вразумит свою паству не только словом божьим, но и тем, что покрепче.
- Саймон! Друг мой! Рад вам! Хорошая погода – для тех, кто на берегу, да? Хотите остаться на службу?
На Марию викарий смотрит испуганно и недоверчиво – она лишь смиренно склоняет голову ниже.
Не перед священником.
Не перед распятием.
Перед этим рыбаком с обветренным лицом, с красными руками, знающими тяжелый труд.

- Что тебе нужно? – угрюмо спрашивает у нее он. – Уходи.
Мария закрывает лицо от злого ветра из пустыни льняным покрывалом.
- Я пришла не к тебе!
У нее смуглые руки, на запястьях так много браслетов, а в глазах так много решимости – она несет благовония и хлеб, и вино, и виноград, сладкий, черный… и свою веру.

- Саймон? Эта женщина пришла к тебе?
Мария терпеливо поднимает взгляд на распятие.
Разве это предательство? Они верили в Него. Верили! Но сколько ждать? Сколько? Второе пришествие – его пророчат, сколько Мария себя помнит.
Пустота – вот то слово, которое она бы сейчас вырезала на себе. В пару к слову «камень», на другой ноге, повыше резинки от чулок и ниже края трусов.
Пустота.
Эти два слова хорошо бы перекликались  между собой.

КАМЕНЬ - ПУСТОТА[nick]Мари-Мадлен Донне[/nick][status]Мария Магдалена[/status][icon]https://c.radikal.ru/c01/2012/2b/206623d29f5a.jpg[/icon]

0

5

Ее слова о Риме задевают его - по-настоящему задевают, то, что она говорит это: в Риме ничего больше нет.
Это ложь.
В Риме есть Ватикан - а в Ватикане есть Собор.
Великий Собор - самая старая, самая главная, самая крупная церковь, зримое воплощение католичества. Церемониальный центр, вмещающий пятнадцать тысяч человек, и площадь перед базиликой, вмещающая до шестидесяти тысяч - белокаменные четырехсотфутовые стены, уходящие прямо к небесам, обещающие отпущение грехов и спасение, над которыми трудились гениальные художники и скульпторы.
Собор Святого Петра - его собор, его главное детище, продолжение его самого, и Петр смотрит в лицо этой женщины, которая только что перечеркнула все, что он создал, и едва сдерживает резкий ответ, готовый сорваться с его языка.
Она говорит так от страха - страх заставляет ее говорить это, это и многое другое. Страх пригнал ее сюда, как песчаная буря гонит перед собой фенека - и все равно настигает, рано или поздно настигает, и сейчас в глазах Марии он видит это: осознание поражения.

- Майкл, - улыбается Петр, протягивая руку - они обмениваются крепким рукопожатием, Майкл накрывает его руку обеими руками и Петр чувствует это прикосновение.
Майкл уже в полном облачении - но до службы еще как минимум полчаса, и церковь по-прежнему пуста, только служка проскальзывает внутрь, отряхиваясь от дождя снаружи.
Мария выглядит усталой, измученной - темные глаза кажутся еще темнее, средиземноморский загар подчеркивает острые высокие скулы, худобу тщательно вылепленного лица. Чемодан стоит возле лавки, перегораживая проход. На алюминиевой ручке поблескивает влага.
Петр отрывает от нее взгляд, улыбается Майклу.
- Это моя сестра. Она приехала издалека, мы давно не виделись друг с другом.
Это не ложь - не ложь, говорит себе Петр.
Вкушавшие хлеб с Иисусом - как они называли друг друга?
Майкл улыбается ему в ответ, кивает Марии:
- Надеюсь, вы останетесь подольше - все прихожане будут рады с вами познакомиться. Здесь очень любят вашего брата. Оставайтесь на службу, после я или Саймон познакомим вас с нашей общиной.
Майкл хочет, чтобы всем было хорошо здесь - считает эту церковь своей, и Петр позволяет ему это невинное заблуждение: ему ли не знать, что всем необходимо хоть что-то свое.
Он приятный, открытый человек, этот викарий, и сейчас он чувствует себя лишним.
Хлопает Петра по плечу, кивает Марии:
- Буду рад видеть вас обоих здесь как можно чаще... Саймон, наши завтрашние планы в силе?
- Конечно, - говорит Петр, и Майкл уходит - ему с помощником предстоят последние приготовления к службе.
Петр делает шаг вперед, садится на скамью в предыдущем ряду, находит взглядом распятие, складывает на коленях руки.
От сырой шерстяной ткани капюшона пахнет морем - здесь везде пахнет морем, солью и рыбой.
- Он мертв? Ты потому оставила Рим? - спрашивает, не оборачиваясь.

Он вел ее под руку - не здесь, не в этой церкви, а за многие мили отсюда, через океан, в Италии.
Вел ее под руку, а у алтаря ее ждал другой человек - и тогда на лице Марии не было этого загнанного выражения.
Тогда она светилась от сознания собственной миссии - светилась любовью к ближнему, возможностью дать утешение умирающему, Христова невеста, добровольно отдающая свое тело другому во имя не похоти, но истинного смирения и истинной любви.
Иисус смотрит в ответ с той же насмешкой.
Петр опускает взгляд на обветренные ладони, покрытые мелкими заживающими царапинами, ярко-красными из-за вьевшейся в кожу соли.
- Ты мало писала о нем. Я не спрашивал.

0

6

Сестра… Петр всегда с готовностью брал на себя роль наставника, старшего брата, исповедника – без охоты, но с готовностью, потому что кто, если не он? Взять камень тяжелее прочих и нести его, чтобы положить в основание нового храма – это о нем. Сбежать, испугавшись того, что ноша слишком тяжела – это о ней.
Мария опускает голову, разглядывает свои руки – еще не так давно она носила обручальное кольцо. Носила его восемь лет и сняла восемь дней назад, сунула в карман, а потом, должно быть, потеряла.
Восемь лет это кольцо было для нее символом – напоминало о том, что путь ее, возможно, как никогда праведен и верен. И Петр, перед тем, как отвести ее к алтарю и передать Томазо, подтвердил, что она на праведном и верном пути, и, как ей казалось, в то мгновение, опуская ей на лицо белую кружевную вуаль, он гордился ею. Как, возможно, мог бы гордиться сестрой, когда-то низко павшей, но очистившейся. Мария надеялась – в глубине души она так горячо надеялась, что увидит эту гордость в глазах Иисуса, а еще горячее – что увидит в его глазах хоть что-то похожее на ревность или сожаление, но нет. Конечно, нет. Его взгляд был, как всегда, глубок и безмятежен, словно уместил в себя все небо… И доброта – к ней, грешнице – безграничная доброта, снисхождение и милосердие. Она тонула в этом, тонет и сейчас, задыхаясь, захлебываясь.
Говорят, все невесты красивы в день свадьбы.
У Марии их было две. Первая – когда она ушла в монастырь, чтобы стать Его невестой, думая, что соединит монашеским обетом свою душу с Его душой, будет принадлежать ему по всем законам, божьим и человечьим.
Вторая – восемь лет назад. И тогда уже не было на ней власяницы и грубого одеяния, не было тяжелого распятия на шее, а было белое платье, вуаль и букет цветов с атласными лентами. И да, Томазо говорил, что она самая прекрасная из невест. Он встречал ее у алтаря сидя в инвалидной коляске, слишком худой, слишком слабый после химиотерапии, и врачи давали ему не больше года. Рак, четвертая стадия, увы, только чудо…

- Он жив. Жив… и здоров. Полностью. Врачи не могут объяснить это, говорят, что случилось чудо.
В голосе Марии столько горечи, что хватит затопить эту небольшую церковь, а потом она, наверное, выплеснется за порог и затопит город, отравит море и воздух… Мария такой себя сейчас и ощущает – насквозь ядовитой, потому что случилось чудо… а она не смогла его принять.

Просто ему стало лучше.
Сначала немного – чуть больше сил на то, чтобы вставать с постели, потом гулять по улице, крепко держась за ее локоть. Есть с аппетитом и радоваться тому, что волосы снова растут, его красивые черные волосы, выпавшие после химиотерапии.
А потом Томазо пришел в ее постель. Как муж. И был с ней как муж, и шептал потом, что это она его исцелила, она… А Мария лежала рядом с ним и чувствовала себя мертвой. И… и обманутой.
- Я хочу ребенка, - шепнул он ей накануне той ночи, когда она ушла – это был полдень, солнечный римский полдень, золотистый и прозрачный, как вино.
- Ты родишь мне ребенка?
Она промолчала.
А ночью ушла – сбежала.

- Я не вернусь к нему. Я не для этого была с ним, ты знаешь, ты-то должен знать!
Не для счастливой жизни, не для супружеских ласк – неуместных, ненужных, даже оскорбительных, потому что больше это не жертва. А если не жертва – то предательство.
- Я думала, это сделал ты. Исцеление… Но это не ты, так? Тогда кто? Он? Думаешь, Он?
Чудо – врачи так и сказали. Чудо. Что ж, Петр или Саймон, как бы он себя ни называл, знает толк в чудесах. Исцелениях. Воскрешениях.
И в боли, потому что нельзя воскреснуть иначе, чем через боль.
[nick]Мари-Мадлен Донне[/nick][status]Мария Магдалена[/status][icon]https://c.radikal.ru/c01/2012/2b/206623d29f5a.jpg[/icon]

0

7

Томазо - его имя Петр не произносил даже мысленно в течение восьми лет - жив. Жив и исцелен - и что это, если не чудо.
Чудо.
Ему ли не знать, ей ли не знать о том, что есть чудо.
Каким оно может быть.
Воскрешение, исцеление...
Петр вновь смотрит на руки, сжимая кулаки, разглядывая выступающие ободранные костяшки, угловатые, покрытые ссадинами.
Откидывается на спинку скамьи, жесткую, узкую - все здесь призвано напоминать о бренности, смертности плоти, и о том, что есть божеское, а есть человеческое. Все призвано усмирять плоть - даже сейчас, когда люди давно забыли о том, что есть истинные страдания, погрязли в комфорте и желании его, скамьи в церкви были, есть и остаются деревянно-жесткими.

Я не для этого была с ним, горячо отрицает Мария.
Я не вернусь к нему.
Петр уже слышал это - она говорила так же восемь лет назад, только в тот раз заглавная буква в "Нему" слышалась набатом.
Я не вернусь к Нему - а Петр слышал: я не вернусь к тебе.
И она не возвращалась - восемь лет.
Не самое долгое их расставание, но в этот раз она уходила к другому - и хотя Томазо врачи обещали не больше года в юдоли земной, год превратился в два, три, а потом и в восемь.
Восемь лет - что это для них, для них обоих, всего лишь песчинка, которую перетрут жернова двадцати веков, но Петр все равно дергает головой от этого обвинения, выдыхает хрипло и шумно.
- Нет... Не я. Не знаю. Может, он.
В милости своей - из любви к Марии.
Петр не спросил бы - ни за что не спросил, даже не думает спрашивать, но и Мария не спросила, раз все, что у нее есть, это вопросы и догадки.

Скрипит массивная дверь, церковь наполняется прихожанами, звуками голосов, шарканьем по каменным плитам пола, шуршанием одежды, когда люди рассаживаются.
Ремиссия, о которой не любят рассуждать врачи, не понимая ее природы, ничто иное, нежели чудо - и муж Марии получил это чудо, свое личное чудо, и будет жить, спасенный.
Петр пытается вызвать перед глазами изможденного мужчину, болезненно бледного, с капельницей, приставленной к инвалидному креслу - таким он видел Томазо. Пытается вызывать в себе любовь к нему - ибо разве не должен он любить всех?
Устало стаскивает с головы капюшон, трет сзади шею, натертую слишком жестким воротником рабочей робы.
- Вечерня закончится поздно. Если ты устала, можно уйти.
Им простится.
Петру нет нужды вставать на колени посреди церкви - церковью для него служит весь мир. Берег моря, пустыня, поле брани или разоренный город.
Узкая комната, обеденная зала, темная улица.
Его молитвам не нужен проводник, не нужен особый момент или путеводная нить.
Церковь там, где он - вокруг него, в его сердце, а камни и дерево лишь оболочка, в которую он вдыхает жизнь.

0

8

Не он.
Петр говорит, что не он исцелил ее мужа и Мария верит, потому что Петр честен, пусть даже честность его тяжела, как скала и безжалостна, как удар секиры.
Может, Он.
Мария выдыхает, закрывает глаза. Что ж, Томазо остался в выигрыше, так? Пусть он потерял жену, но обрел здоровье. Он молод даже по человеческим меркам, каких-то двадцать девять лет, был трогательно юн, когда она шла к алтарю, чтобы скрасить ему последний год такой короткой жизни. У него все впереди, карьера, учеба, друзья, новая любовь… самое время ей отойти в сторону. И это благое дело, убеждает она себя. Благое! Она была с ним болезни и горести, а теперь отпускает – пусть идет своим путем, а она пойдет своим.
Опять время выбирать путь.
Иногда Марии казалось, что ее жизнь – это лабиринт. Даже если какое-то время ты идешь по нему беспрепятственно, это еще ничего не значить. Возможно, за следующим поворотом тебя ждет очередной тупик. А иногда казалось, что она всего лишь щепка, и ее несет течением, кидает из стороны в сторону… У нее даже кончики пальцев зудят, так хочется вырезать на себе это новое слово – щепка, прямо под словом «камень». Жаль, эти слова со временем стираются, становятся незаметными, но Мария знает, что они есть, может каждое вспомнить.
Шлюха
Крест
Вор
На бедре, под грудью, на щиколотке… и еще много, много других, ее личное Евангелие, Евангелие от Марии Магдалены, которое никто никогда не прочтет.

В церкви пахнет старым камнем, свечами и надеждами. Во всех церквях пахнет одинаково, где бы они ни стояли, на морском берегу или в пустыне. Когда-то и она молилась, истово, стоя голыми коленями на рассыпавшихся четках, на горячем песке, на снегу. Молилась, старательно выговаривая велеречивые слова - на арамейском, на латыни, на французском, на итальянском, на английском…
Она бы любой язык выучила, хоть китайский, если бы знала, что Он ответит. Снова заглянет в ее душу, как заглянул один раз, один-единственный раз, и она не смогла противиться, пошла за Ним, не понимая ничего из того, что Он говорил. Не понимая и не слушая, и приносила все, что у нее было, все что она, блудница Мария, подкрашивающая свои соски кармином так, чтобы они горели сквозь тонкую ткань одеяния, заработала, продавая свое тело. Не бедным приносила – Ему. Лучшие шелка – Ему, лучшие благовония – Ему, самый сладкий виноград и самую холодную, чистую воду…
Над ней смеялись, те, кто был с Ним, кто называл себя Его учениками, ее толкали – так, что вода проливалась, а виноград падал в дорожную пыль, но она приходила снова и снова. Снова и снова.
Ей бы сейчас столько сил, столько веры, как тогда…

Она встает – нет, мессу она не хочет слушать, не хочет в ней участвовать. Не сегодня. Может, в другой день, когда она будет другой. Если такой день для нее наступит.
- Пойдем, - просит.
Люди смотрят на них недоуменно – они пришли в церковь, а эти двое уходят. Но кто-то узнает Саймона Стоуна, здоровается с ним, а Мария останавливается возле ящика для пожертвований, достает из сумки кошелек, и опускает туда всю наличку, которая у нее есть.  Жаль, обручального кольца нет, потеряно, она бы опустила его туда же…
На улице кажется еще холоднее, еще неуютнее – после тишины церкви и тихого мерцания свечей.
- Тебя все так же тянет к морю…
Ее чемодан на колесиках застревает в решетке канализационного люка, в нем шумит вода – где-то поблизости идет дождь. Мария наклоняется, чтобы освободить колесо, чувствует себя усталой, бесконечно усталой. И пустой, бесконечно пустой.
- Ты далеко живешь? Я купила билеты и только потом поняла, что даже адреса твоего не знаю…
Мимо проезжает грузовик, обливает Марию водой из лужи. Грязные капли стекают по светлому плащу, уместному в Риме, но не тут, чулки промокают насквозь.
Мария только ниже опускает голову. Влажные волосы липнут к щеке.
В нее кидали камнями и грязью, заставляли носит алую букву, отрезали ей волосы и обривали голову – и она смиренно переносила все это. А потом чаша ее терпения переполнялась.
По правде сказать, не слишком-то она была глубока, эта чаша.
[nick]Мари-Мадлен Донне[/nick][status]Мария Магдалена[/status][icon]https://c.radikal.ru/c01/2012/2b/206623d29f5a.jpg[/icon]

0

9

Дождь ушел дальше, в море, оставив на улицах лужи, блестящие в отсветах фонарей и проезжающих автомобилей. Пасмурные сумерки скрыли следы усталости на лице Марии, на нее оборачивались - Петр не хотел, но замечал каждый мужской взгляд, устремленный на нее, так, должно быть, ревнивый брат может замечать внимание к своей подрастающей и расцветающей сестре.
Море - не единственное, к чему его все так же тянет, и Петр сжимает кулаки в карманах широкой куртки, непродуваемой, непромокаемой, не чета ее легкому светлому плащу, уже порядком мятому от долгой дороги, туго перетянутому на тонкой талии поясом, такому же чужому здесь, в Манчестере, как и она сама. Ей, уроженке Галилеи, едва ли нравится сырость и промозглость, в которых десять месяцев в году утопает прибрежный Нью-Бедфорд - и Петр думает, замечает ли она сама, как зябко поводит плечами, как всматривается в сумерки, как будто выискивая приют.
- Не далеко - около получаса, - отвечает Петр - если она и замечает, что они минуют парковку, то не задает ни единого вопроса.
Как не задает и вопроса о том, куда они идут - она могла найти гостиницу, здесь есть гостиницы, некоторые открыты даже тогда, когда кончается отпускной сезон на побережье. Могла забронировать номер через интернет или снять место в хостеле - иногда здесь останавливаются абитуриенты, чтобы сэкономить на жилье в Бостоне.
Могла, в конце концов, хотя бы спросить - но она не спрашивает, и Петр тоже не спрашивает, нашла ли она место, где остановится.
Нет, не нашла.
Да, он ведет ее к себе.
Дать кров, дать пищу. Предложить исповедь и прощение. Дать то, за чем она приехала - пересекла океан, ждала своего рейса в аэропортах, на автовокзалах.

Петр чуть обгоняет ее на ближайшем пешеходном переходе, кивает на ярко-освещенные двери небольшого супермаркета, работающего круглосуточно.
- Зайдем. Я только вернулся с вахты, когда получил твое сообщение - у меня не найдется и куска хлеба, - предупреждает ее Петр.
Не то что Мария не привычна к лишениям - не то что они подвластны греху чревоугодия, но Петр аскетичен в быту и его слова не преувеличение: у него и в самом деле пустая кухня.
Стеклянные двери разъезжаются перед ними, безжалостный ледяной свет бьет сверху, пятна грязи на светлом плаще Марии выделяются еще сильнее - будто она прошла через толпу, проклинающую ее и бросающую в нее камни.
Петр сжимает зубы крепче, пряча это, отворачиваясь, высматривая корзинку.

Несколько яблок в фасовке, две банки тунца со стеллажа с кошачьим кормом, хлеб в самой обычной пачке - такой, белый, для тостов, почти безвкусный с точки зрения Петра. Дешевое вино в тетрапаке, бутылка воды, несколько пачек замороженных овощей - сегодня пятница, по пятницам он не ест мяса.
Корзинка почти полна - но кассирша все равно с удивлением рассматривает ассортимент, предлагая фирменный пакет, однако помалкивает, кивает ему как знакомому - может, они и правда знакомы, это ближайший супермаркет к его дому, и Петр кивает ей в ответ, расплачиваясь, долго роясь в карманах в поисках нескольких монет к мятым десяткам и пятеркам.
Кассирша терпеливо ждет - они единственные покупатели в этот час - с интересом разглядывает Марию, затем, пока кассовый аппарат жужжа и кряхтя выплевывает длинный язычок чека, вытаскивает откуда-то из-под стойки пачку влажных салфеток.
- Мэм, возьмите, если не затереть пятна как можно быстрее, могут остаться разводы, - она бросает взгляд на ее чемодан, оставивший темные следы грязи на светлом кафельном полу. - У вас очень красивый плащ... В центре есть хорошая прачечная, мне отстирали там свадебное платье. На Элм-Стрит, рядом с МакДональдсом - не ошибетесь, здесь ее многие знают...

Многоквартирный дом, где он снимает квартиру, совсем в другой стороне - и им пришлось сделать небольшой крюк, чтобы зайти в супермаркет, так что когда они входят в тускло освещенный подъезд, вечерня, наверное, в разгаре: Петр чувствует Большие часы чем-то внутри, ему не нужно смотреть на циферблат. Просто когда ты несколько веков выстраиваешь свой день от службе к службе, это заменяет тебе любые наручные часы, становится чем-то вроде привычки, отмеривающей время.
Лифт не работает - об этом сообщает кривая табличка на дверях.
Петр оборачивается, забирает у Марии чемодан - у нее прохладные как только что пойманная рыба пальцы - складывает раздвижную телескопическую ручку, берется за пластик.
- Я не ждал тебя, - напоминает ей, как будто в ином случае починил бы лифт. - Шестой этаж.

На шестом этаже перед его дверью сидит кот - просто какой-то кот, Петр не знает, ни чей он, ни как его имя. Скорее всего, этот кот приходит на запах рыбы, которым, кажется, Петр пропитался до самого нутра, как и его одежда, его квартира, его все - но он приходит, и Петр его не выгоняет. Не то чтобы он любит котов - и животных и в принципе - но это что-то вроде напоминания: любой может прийти к нему. Даже этот нелепый не особенно ласковый кот, который, завидев Петра, поднимается, потягиваясь, выгибая спину и показывая когти, а потом хрипло и требовательно мяукает, и первым забегает в квартиру, когда Петр открывает входную дверь.
Мяукает, бежит на кухню, кружит возле мойки.
Петр стягивает промокший капюшон, ставит чемодан в коридоре - тесном, крохотном коридоре, в котором вдвоем уже сложно развернуться - стаскивает куртку, вешает ее на один из крючков, заменяющих собой платяной шкаф, вслед за котом идет, не включая света, на кухню, ставит пакет с покупками на крохотный стол, придвинутый к окну, чтобы осталось хотя бы немного места между плитой и холодильником.
- Ты голодна? Замерзла? Дверь в ванную рядом с тобой.

0

10

Влажные салфетки, которые Мария взяла, поблагодарив добрую женщину, не слишком помогли, наверное, плащ и впрямь не переживет этой поездки, но она сейчас об этом не думает. Ни о чем, наверное, не думает. Просто идет за Петром через темноту, разбавленную электрическим светом фонарей, через холодную сырость, которой, кажется, конца не будет, и если есть ее личный ад, то он такой – темнота, холод, сырость, и спина Петра в широкой поношенной куртке, и, как бы она ни пыталась за ним успеть, ей не успеть…
Но они доходят. Дом – бетонная коробка, жидкий желтый свет из дешевой лампы на потолке, его едва-едва хватает, чтобы выхватить из темноты бетонную лестницу и выкрашенные синей краской, изрядно облупившиеся почтовые ящики. В таком подъезде не оставишь коляску или велосипед… Она старается идти как можно тише, но все равно ей кажется, что плащ слишком шелестит, каблуки слишком громко цокают по бетонным ступеням, а она слишком громко дышит.

В том доме, где она жила – в большом, красивом доме с садом, расположенном в предместье Рима, всегда было тихо. Стояла особенная тишина, которая селится там, где есть тяжелобольные люди. Мария – Мари-Мадлен, под этим именем ее знал Томазо, знали его друзья и родные – быстро привыкла к этой тишине, и сама ступала бесшумно по старому паркету цвета темного янтаря. Бесшумно заходила в спальню к умирающему мужу, чтобы поставить в вазу свежие розы, бесшумно приносила ему бульон, лекарства, книги. Бесшумно ложилась рядом с ним поверх одеяла, чтобы обнять – обнять с любовью сестры, не жены… И в те дни она сама себе казалась тенью, светлой, бесплотной тенью, и, может быть, как никогда раньше была достойна Его ласковой, всепрощающей улыбки.
Но эта картина разбилась, как фарфоровое блюдо, которое Мария уронила – Томазо подошел сзади и обнял ее, обнял не как брат – как муж, счастливый муж, и прошептал ей о детях. Старинное дорогое блюдо… Оно разлетелось на кусочки, и ее чистота разлетелась на кусочки, потому что она не чиста по природе своей – она это знает, и Петр это знает, поэтому она приходит к нему снова и снова. Только он ее знает.
Но не только она приходит к Петру. Перед дверью сидит кот – смотрит на Петра требовательно, а на нее равнодушно. А в квартиру врывается ураганом, и чувствуется, этот дом он считает своим и готов биться за каждый дюйм тесной квартирки.
Петр мог бы жить в самых пышных дворцах – но Саймон Стоун предпочитает тесную квартиру многоэтажного дома, безликую и неуютную.
Все его жилища такие.
Пещеры, хижины, лодки – как-то, когда она пришла к нему, он жил в лодке. Днем выходил на ней в море, а ночью спал в ней, укрываясь плащом. Лодка была тесной, но ей места хватило. Хватает и сейчас.
- Голодна… и, да, замерзла. Спасибо, - кротко говорит она, снимая влажный плащ в грязных разводах, снимая туфли. – Я быстро.
Петр не включает свет и она не решается, так они и переговариваются в темноте, и в темноте же Мария открывает чемодан, вытаскивает единственную теплую вещь, которую догадалась захватить с собой – кашемировый свитер, цепляет пальцами, наугад, белье, ей некогда было аккуратно складывать вещи, потому что это было бегство, самое настоящее бегство… И только потом шарит ладонью по стене, находя переключатель – в ванной загорается лампочка и Мария прячется туда, как в убежище, закрывая за собой дверь.

Включает воду – в таких домах горячая вода настоящая драгоценность, приходится терпеливо ждать, когда она соблаговолит потечь из крана. Снимает чулки, мокрые, грязные, липнущие к телу, бросает в пустую корзину для грязного белья. Неловко – но эта неловкость сейчас будет чувствоваться во всем, так всегда. Так всегда в первые часы их встречи. Туда же бросает узкую юбку и блузку, лифчик и трусы. остается голой, трогает пальцем выцарапанную надпись на бедре.
Камень.
Она уже поджила, не кровоточит, припухлость ушла, скоро линии букв затвердеют, станут белыми и ровными.
Она стоит под горячей водой, пока не согревается, пока не уходит из тела этот неприятный озноб. Потом моет волосы шампунем, который находит на полке – запах резкий, незнакомый. Полотенце, висящее на сушилке, еще влажное. Видимо, Петр принимал душ, когда получил ее сообщение, но другого нет, и Мария вытирается этим. Одевается, прячется в свитер – он длинный, объемный, теплый, в него можно завернуться, как в одеяло.
- Извини, - говорит она, выходя из ванной – под босыми ногами пол кажется неприятно-холодным. – Все так быстро случилось. Не знаю, о чем я думала…
Это ложь – еще один грех, который ему придется ей отпустить, потому что они оба знают, о чем она думала.
[nick]Мари-Мадлен Донне[/nick][status]Мария Магдалена[/status][icon]https://c.radikal.ru/c01/2012/2b/206623d29f5a.jpg[/icon]

0

11

В ванной шумят старые трубы, затем слышится шум воды.
Петр все же включает свет на кухне, открывает консерву, вываливает половину из банки на тарелку с щербиной, ставит на пол - и кот, урча, накидывается на угощение, как на само собой разумеющееся.
Петр понятия не имеет, откуда этот кот приходит и куда уходит - почти как Мария, он просто однажды появляется, чтобы позже исчезнуть, и Петр, усваивающий уроки Петр, не пытается его удержать. Просто кормит, когда тот приходит - иногда гладит. Кот не слишком дружелюбен, но иногда, поев, становится добрее, сам лезет под широкую ладонь или устраивается на коленях, когда Петр садится перед монитором ноутбука, чтобы скрасить вечер.
Просто кот - бездушная тварь, не человек даже.
Петр пододвигает кота ногой, возвращаясь к столу - кот принимает этот недо-пинок как должное, подбирает хвост, отодвигается в более безопасное место и снова занят едой. В масштабе нескольких лет, отпущенных коту, его бытие наполнено смыслом так, как иным и не снилось.

Петр давит неуместную рефлексию - камень не рефлексирует, орудию не дано задаваться вопросами, ответы на которые находятся вне его понимания - и разбирает покупки. Ставит на огонь сковороду, вываливает две пачки замороженных овощей, когда сковорода достаточно раскаляется - лед от неправильного хранения шипит, испаряясь, и этот звук вплетается в звук текущей в ванной воды.
Отрезая край у пакета с вином, Петр отыскивает над мойкой стакан, наливает на треть, еще столько же добавляет воды. Вино, скорее всего, порошковое, но это мало его заботит, на самом-то деле - привычка никуда не делась, сухой кисловатый привкус плотно ассоциируется для него с трапезой.
Кот доедает то, что лежит у него на тарелке, забирается на холодильник в два прыжка, устраивается там, не обращая внимание на гудение, принимаясь вылизывать длинные белесые усы.
Он никогда не просит добавки, но Петр все равно держит в холодильнике консерву - кот может прийти на следующий день, или через день, и как-то так получается, что за то время, пока Петр на суше, ужинают, а иногда и обедают они вместе.
На ночь кот куда-то уходит - где-то у него своя жизнь, и Петра более чем устраивает их странноватое соседство.

Когда Мария выходит из ванной, выпуская из открытой двери пар, смешанный с запахом шампуня, Петр не оборачивается - выкладывает на тарелки разогретую овощную смесь, ставит пустую сковороду в раковину, достает с полки второй стакан, наполняет его вином, занимает себя всеми этими вещами, суетными, незначительными, трусливыми.
- Ничего, - говорит в сторону. - Тебе не за что извиняться.
Не за что извиняться  - разве не должен он предлагать опору всем, кто в ней нуждается? Не должен предлагать утешения безутешным? Не должен дарить надежду на прощение или очищение?
Петр исполняет свой долг истово - в этом смысл, в этом его предназначение. То, ради чего в нем горит это пламя - то, благодаря чему он слышит Глас Божий, чувствует Его волю.
Всего лишь человек, слабый и греховный, создание из плоти и крови - всем, что в нем есть, он обязан Творцу, и эта мысль не потускнела, не заржавела в нем за прошедшие века.
Отец Небесный даровал ему столь многое - и Петр славит имя его каждый день, в Церкви и вне ее, каждым мгновением, каждым делом, каждым помыслом.

Ему все же приходится обернуться, чтобы поставить на стол тарелки, стаканы, выложить яблоки и хлеб на широкий деревянный поднос.
Мария, наверно, собиралась в спешке - но Петру не приходит в голову предложить ей что-то из своей одежды.
Мокрые волосы липнут к щекам, колени обнажены, узкие голые ступни наверняка мерзнут на стылом линолеуме.
Она кажется хрупкой, сожми в кулаке и сломаешь - подобно тростнику вокруг озера Кинарет. Она кажется хрупкой - но Петр помнит ее и другой: с горящим во взгляде упрямством, с расцветающей в лице готовностью принять любую ношу, лишь бы быть рядом с ними, получить разрешение омыть ноги Иисусу, стоять близ него.
Ни насмешки, ни угрозы, ни удары - ничто не могло сломить это упрямство, и разве она не вознаграждена за это, не увековечена в числе святых, не приравнена к апостолам в православии, разве не зовет ее сестрой сам Иисус, ласково и с любовью?
Петр выдыхает.
- На стене в гостиной терморегулятор. Можешь выставить на максимум и закрой окно в спальне. Квартире потребуется время, чтобы прогреться.
Его не было здесь шесть дней - эти несколько комнат, которые он с пустой легкостью зовет домом, выстужены из-за сырости на улице, из-за тумана, который наползает на город с залива. Петр действительно не ждал гостей - но не Марии упрекать его в этом.
- Прочтешь молитву? - спрашивает он, когда она возвращается и они садятся за небольшой стол, едва вмещающий даже их скудный ужин.

0

12

Мария обходит квартиру – гостиная, в которой стоит узкий диван под потертым клетчатым пледом, и ничего, совсем ничего, что принято называть личными вещами. Никаких фотографий, памятных вещиц, сувениров – ничего. Но у нее так же. Тысяча лет и еще одна тысяча и нет смысла что-то носить с собой, держать у сердца, чем-то дорожить. Из людей, из вещей… Все прах и во прах обратится. Она выставляет температуру на терморегуляторе, не может удержаться, заглядывает в спальню – постель, комод, старые, помятые жалюзи на окне. Ни ярких подушек, ни вазы с цветами, ничего из того невинного, что может скрасить суровое жилище. Но Петр не желает чем-то скрашивать спартанскую обстановку этой квартиры… Он не меняется. И она не меняется – может быть, это благословение, может быть, проклятие, а, быть может, и то и другое. Благословения и проклятия иногда так схожи…

Мария возвращается на кухню – их ужин тоже скуден, но все же не так скуден, как случалось. Овощи, вино, хлеб. Они знали и пиры и скудную тюремную трапезу, морили себя голодом, питались диким медом и акридами… Кот смотрит на них сверху, уже насытившийся – миска вылизана до блеска, но взгляд его все так же недобр. Ему не нравится эта женщина, не нравится, что она садится за стол, не нравится, как от нее пахнет – через отдушку шампуня, через теплый запах чистого кашемира, Мария пахнет солнцем, и горячим песком, и благовониями, тяжелыми, пряными – Томазо все спрашивал, что у нее за духи…
Я к нему не вернусь – повторяет Мария, но уже без отчаяния, лишь с твердой решимостью. Она подарила ему восемь лет и исцеление – кто бы его ни исцелил. Этого достаточно, иным и того не достается.

Тут тесно, наверное, Петру и одному тесно, так что когда она садится, касается его колена своим, невольно приподнимает ступни, чтобы касаться холодного пола только пальцами. Пытается отстраниться, но тут, в этой тесноте, это получается плохо, совсем не получается. Может быть, потому, что Мария не хочет отстраняться, не может – все в ней требует его присутствия рядом, она невольно льнет к нему, как путник к огню, замерзший, отчаявшийся путник, и когда он предлагает ей прочесть молитву, смотрит на него с отчаянием.
- Я не могу, Кифа, - тихо говорит она. – Не могу. Я не достойна.
Она не могла бы объяснить, но Петру Саймону Стоуну, который и есть Церковь, не нужны ее объяснения. Нужно ее искреннее раскаяние, искреннее сожаление… Но раскаивается ли она? Сожалеет ли?
О том, что ушла, сбежала от Томазо – нет. О той неделе, что последовала за этим бегством, неделе в чужих домах, номерах, постелях – да, да, всем сердцем. Но какой из грехов Петр сочтет более тяжким?

Она берет его за руку – впервые дотрагивается до него с той минуты, как приехала в Нью-Бедфорд. Твердая, шершавая от царапин и морской соли ладонь. Крепко сжимает.
- Я хочу. Хочу снова молиться, Кифа. Прочти молитву – для меня, для нас.
[nick]Мари-Мадлен Донне[/nick][status]Мария Магдалена[/status][icon]https://c.radikal.ru/c01/2012/2b/206623d29f5a.jpg[/icon]

0

13

В ее присутствии кухня кажется еще теснее, еще меньше - Петр крупный, рослый даже по современным меркам, но сегодня ему впервые заметно, как здесь тесно, должно быть, из-за того, как она задевает его колено своим, устраиваясь на стуле напротив, или из-за того, что между ними едва ли пара футов.
Ее пальцы больше не напоминают только что пойманную рыбу - после горячего душа ее кожа отдает тепло, будто нагретая солнцем, и сквозь запах собственного шампуня Петр ловит другой запах. Тот, который не хочет помнить.
Овощи остывают на тарелках - морковь, перец, стручки бамии, фасоль и кукуруза, он не обращал внимание на то, что брал с полок, это всего лишь пища для тела, земной оболочки, но не для души.
И Мария просит, зовет его ласковым прозвищем, и в ее голосе столько усталости, что Петр не спорит - да и с чем.
Она не пришла бы к нему, если бы было иначе - не пришла бы к нему чистой, по своей воле, его удел - иное, и хотя Петр давно запретил себе роптать, чтобы не оскорбить Того, кто дал ему так многое, сейчас этот болезненный укол проникает через каменную броню, которая сохраняет орудие от тягот и разочарований прошедших веков.
И, должно быть, он сжимает в ответ ее пальцы сильнее, чем собирался - сжимает до боли, до белых следов на суставах.
- Благодарим Тебя, Господи Боже наш, за все благодеяния Твои, которые с самого детства до нынешнего дня над нами, недостойными, совершились: о тех, что мы знаем и не знаем, о явных и сокрытых, делом бывших и словом.
Кто может счесть себя достойным - уж не он ли?
Петр делает паузу, собираясь с мыслями - он произносит молитву по-арамейски, так, как читал ее сотни, тысячи, сотни тысяч раз очень далеко отсюда, читал на том языке, на котором его понимали и малограмотные рыбаки и каторжники в тюрьмах.
Произносит искренне - искренне благодарит Господа за все, что выпало на его долю, и возносит эту молитву от них обоих - от себя и от Марии.

- Убирайся, - его голос гремит у входа в пещеру, где сейчас разговаривает со всеми пришедшими его послушать Иисус. - Не смей входить в храм, где тебе не место, блудница.
Он закрывает вход, возвышаясь перед Марией каменной глыбой - отталкивает ее с силой, и она роняет наземь блюдо, которое так бережно несла сюда от самого города, прикрыв от жары и пыли тонкотканным своим платком. Простоволосая, едва смыв с лица следы блуда и греха, она торопилась на проповедь, чтобы увидеть Сына Господа - но Петр, добровольно взяв на себя роль стража Его, встал у нее на пути.
Инжир, спелый виноград - все это сыплется с блюда, покрывается песком, и Петр едва ли не рад этому: теперь она уйдет.
Должна уйти, блудница, сестра воскрешенного Лазаря, каждый день приходящая, следящая за Иисусом взглядом, полным жажды и жадности, которые кажутся Петру оскорбительными, грязными, марающими светлые одежды праведника.

- Ты так возлюбил нас, что и Единородного Твоего Сына за нас отдать благоволил. Сподоби и нас быть достойными Твоей любви. Даруй нам словом Твоим мудрость и страхом Твоим вдохни крепость от Твоей силы, и если мы в чём вольно или невольно согрешили, прости и не вмени.
Кот прислушивается, переставая умываться, равнодушно разглядывает сидящих за столом, фыркает, когда что-то за окном привлекает его внимание - не то свет автомобильных фар, прорезавший сумерки, не то отражение фонарей на лакированном капоте проехавшего автомобиля.
Петр смотрит в стол - нет нужны поднимать глаза, Господь услышит молитву, если она исходит из сердца, но сейчас есть что-то, что не дает Петру отдаться этому чувству благодарности, раствориться в нем, принять сладкую тяжесть своего пути.
Своего Избрания - ибо таковы его чувства, и коль скоро Господь еще не покарал его, такова Его воля.
Но сейчас собственные слова, собственный голос кажутся Петру плоскими, фальшивыми - будто он возносит молитву, которая достигает лишь потолка и оседает там нагаром из очага, и это хуже всего - хуже всего, и Петр заставляет себя открыть свою душу, заставляет себя посмотреть на то, что открыто.
Это Мария. Это всегда она - и ее появление тревожит его, снова.
Не благодарность он должен возносить, а просить - просить указать ему знак, просить смиренно направить его, дать указание, как избавиться от соблазна и искуса, очиститься и дать очищение ей.

- И сохрани душу нашу в святости, и поставь её пред Твоим престолом имеющей чистую совесть, и дай ей конец, достойный человеколюбия Твоего. И вспомни, Господи, всех призывающих имя Твоё во истине: вспомни всех, желающих нам доброго или враждебного: ибо все мы люди, и суетен всякий человек. Поэтому молимся Тебе, Господи: подай нам Твоего милосердия великую милость.
Петр вкладывает в эту просьбу весь пыл - и замолкает, опустив голову, замолкает, стискивая в крепкой хватке пальцы Марии, не давая ей отнять руку, даже захоти она этого.
Проходит минута, другая - он отпускает ее руку, поднимает голову. От смятения больше нет и следа - он получил ответ, о котором просил, и вновь спокоен и наполнен верой и благостью.
Наполнен и готов отдать ее - отдать той, кто нуждается в этом, провести Марию за собой через очищение, рискуя и своей душой, но поступая так, как велит поступить ему долг, тот самый долг, который ведет его от века к веку, от тысячелетия к тысячелетию.
- Оставайся. Оставайся, пока не захочешь уйти.
И это разрешение он дарует ей - он, а не Иисус.
Господи, простишь ли ты мне эти прегрешения, явишь ли свое безграничное прощение, осенишь ли всеблагой милостью.

0

14

Слова молитвы Мария произносит про себя, произносит со страхом – со страхом божьим, как его понимали триста лет назад, пятьсот лет назад, тысячу. Бога боялись, как боялись строгого господина, ведущего учет всем проступкам, немилостивого, безжалостного. Он таков и есть – Мария это знает. Таков и есть, жесток и равнодушен.
Только Петр может взывать к нему и получать ответ. Только Петр светился своим светом, не заемным, как они все, как она – самая слабая из всех, потому что женщина, потому что грешница, потому что ей не нужна была Церковь или толпы верующих, молящихся о чуде. Только любовь.
Она надеется, что Петр это понимает – поэтому принимает ее, раз за разом принимает, делясь  тем, что у него есть.
Куском хлеба.
Краем плаща.
Глотком вина.
Благодатью.
Делится он и сейчас – Мария смиренно терпит боль в пальцах, которые он сжимает так, будто хочет сломать. Но даже если он хочет причинить ей боль – это для ее же блага, в том мире, в котором они родились, боль и означала любовь, смерть обозначала любовь, Авраам любил бога и любил своего сына, и принес одну свою любовь в жертву другой своей любви. Боль очищала – иного пути не было. Никаких медитаций, психотерапевтов, подписчиков, которые будут с удовольствием выслушивать любую твою исповедь, чем откровеннее, тем лучше.
- Спасибо, - благодарит она, не поднимая глаз. – Спасибо, что не прогоняешь…

Он прогонял – пока Он ходил по земле, такой же смертный, как они. Но не смог прогнать от креста на Голгофе, не смог прогнать, когда она пришла возвестить о Его воскрешении. Тогда он страдал и был уязвлен своим предательством – Мария чувствовала его так же остро, как если бы предала Его сама. И страдала так же сильно. И предложила то утешение, что могла – в той их ночи не было греха, она держала Петра за руку, а над ними кружились звезды, яркие, крупные, как алмазы к короне Ирода.
Потом он уже не прогонял.

Вино дурное, вино испортилось за последние двести лет. Вино, мясо, овощи. Люди вот только остались прежними.
Но, каким бы оно ни было, Мария с благодарностью запивает им их скудный ужин. Завтра она приготовит что-нибудь более питательное – готовить она научилась, много чему научилась. Завтра, и в другой день, потому что Петр разрешил остаться.
Пока не захочешь уйти.
Сейчас ей кажется, что никогда не захочет. Но ей всегда так кажется…

- Ему становилось все лучше, - говорит она, откладывая вилку.
Первый голод прошел, а ей нужно выговориться.
- Прошел год, второй, третий. Ему становилось все лучше. Лекарства действовали, врачи радовались – безнадежный случай оказался не безнадежным. Я тоже радовалась. Ему уже не нужна была капельница, потом он смог встать с инвалидного кресла. Ремиссия… Клянусь, Кифа, пара профессоров едва не подрались, чтобы приписать себе исцеление Томазо, своим методам лечения. А потом… потом ему стало достаточно хорошо, чтобы прийти в мою постель. А потом он сказал, что хочет от меня ребенка.
Мария запивает эту мысль вином, зная, - надеясь, что она покажется не меньшей ересью и Петру. Он же знает, он все знает, это не первая ее исповедь.
- И я ушла. Сбежала, да. Но ты знаешь, для чего я стала его женой. Ты знаешь – ты сам вел меня к алтарю.
Не для того, чтобы быть женой и матерью.
Она никогда не сможет стать Его женой и матерью Его детей, а значит, не будет ничьей.
[nick]Мари-Мадлен Донне[/nick][status]Мария Магдалена[/status][icon]https://c.radikal.ru/c01/2012/2b/206623d29f5a.jpg[/icon]

0

15

Тихо, смиренно она благодарит его за разрешение остаться - как будто могло быть иначе, - и они принимаются за трапезу в молчании, в котором слишком много невысказанного, слишком много потаенного.
Восемь лет - долгий срок для любого, но не для них, проживших милостью Господа куда дольше отмеренного смертным, и Петр уже давно не спрашивает, для чего Господь хранит его, для чего дал пережить смерть своих детей и их детей, для чего столько раз возвращал его из смертной тени после пережитых мук умирания.
Испытывал ли его Господь - пусть и так, значит, такова была Его воля, и Петр не роптал, как не ропщет и сейчас.
У Него есть свои планы на каждого - все они лишь часть божественного замысла, даже Его сын, что говорить о Петре, о Марии или о Томазо, вся жизнь которого отныне осенена чудом, называемым ремиссией.
Но что есть ремиссия, если не чудо - не часть божественного замысла, прямое вмешательство... Только кого? Его или Его сына?
Эта мысль тревожит Петра - зачем бы Иисусу делать это?
Зачем отнимать у Марии ее покаяние, ее служение?

Ужин окончен, отложив вилку, Мария принимается рассказывать - слова, сначала медленные и неповоротливые, вдруг начинают торопить друг друга, слетают с ее губ одно за другим.
Она вновь осквернена, вот что она пытается ему сказать - ее тело вновь отдано другому, не чисто в ожидании того, что никогда не наступит.
Петр допивает вино, смешанное с водой, запивая едкость невысказанных слов - ему все еще тяжело справляться с гневом, и он наказывает себя за это, накажет и сегодня: истинное смирение дается ему с трудом.
- В этом нет греха, - напоминает он Марии. - Он твой муж перед Богом и людьми, ты произнесла все обеты, и я был свидетелем тому. Твой муж в своем праве, желая того, от чего ты бежишь  - и ты добровольно приняла его в своем сердце, как должна была добровольно принять в своей постели.
Он не желает быть с ней добрым - не может. Он говорил ей об этом восемь лет назад, когда она дала согласие тому умирающему мальчику, который сейчас стал мужчиной, больше не умирающим.
Он говорил ей об этом - о том, что брак, заключенный на земле, будет браком и небесным, но что же она?
Выбрала этот способ утишить боль умирающего, дать ему счастье - а теперь оставила его. Сбежала - она сама подтверждает это.
Сбежала и не вернется.

Петр поднимается из-за стола, чтобы взять с полки открытый пакет с вином - его душит гнев, которому нет и не может быть выхода.
Конечно, он знает. Конечно, он знает, почему она согласилась выйти за Томазо, когда врачи обещали тому не больше года - и знает, почему она не согласилась бы на это, будь он здоров и полон сил.
Мария Магдалина, блудница из Вифании, оскверненная, раскаявшаяся и получившая прощение, носит в своем сердце любовь к Его сыну - любовь не только лишь безгрешную, но и плотскую, безответную, а потому еще более жадную, более голодную, и Петр знает о ее муках не понаслышке.
- Тебе нужно будет вернуться, - говорит он - не гонит ее прочь, но, как неразумному ребенку, объясняет очевидное. - Жене место при муже, в его доме, в его постели. Своим уходом ты осквернила ваш брак - не он, но ты, и грех этот тоже твой, но не его.
Вино льется в их стаканы, темно-красное, будто кровь в сумерках и под тусклой лампой в кухне. Искусственный запах кислого винограда смешивается с запахом шампуня и трапезы - здесь, в этой кухне, слова Петра звучат нелепо, но вместе с тем и жестоко: нет радости в легком прощении, грех не смыть легко, как песок с ладоней, не очиститься без исповеди и покаяния, и они оба это знают, ибо обоим и было, и есть, в чем каяться.
И такова Его воля.

0

16

Ее грех, все так – Мария и не спорит с этим. Все, к чему она прикасается, превращается в грех, даже ее самые благие намерения. Нужно быть камнем, Петром, Симоном, Кифой чтобы выдержать груз ее грехов, но больше некому, и, возвращаясь снова и снова, Мария снова и снова кладет ему в руки, загрубевшие от тяжкой работы, свои пороки.
- Для меня есть, - тихо, упрямо говорит она. – Для меня есть…
Она не знает, как объяснить, да и надо ли? Да, когда она отдает свое тело мужчинам, которых даже не знает по имени, отдает, потому что не может совладать с собой, это тоже грех. Но куда больший грех сделать это в супружеской постели с Томазо, который ее любит. Который хочет от нее детей, который хочет прожить с ней всю жизнь. Потому что для нее есть только одна любовь.
Иисус.
И ничьей другой любви она рядом не потерпит.
О разводе она не говорит. И не думает даже – католическая церковь не признает разводов. Они не признают разводов, придя в этот мир из ветхозаветной древности. Конечно, она могла бы – у нее есть связи в Ватикане, где она работает экскурсоводом, возможно, могла бы… Но не думает об этом способе освободиться от Томазо. Зато думает о другом.

- Я его жена только пока жива. Смерть освобождает... освободит меня от него. Он переживет это, я знаю. Снова полюбит – и у него будет все, что она так хочет, чего никогда не получит от меня. Я… я, можно сказать, спасу его от себя. Он не знает, какой я могу быть, он ничего обо мне не знает…
Мария не о том, кто она – Мария Магдалена, вечно кающаяся блудница, слушавшая Иисуса, рыдавшая у Его креста. О том, что она, о том чудовище, которое в ней сидит. И выбирается наружу – может спать десять лет, двадцать, сотню… но рано или поздно оно выбирается наружу. Это разрушит жизнь Томазо, разрушит его веру в то, что самое страшное теперь миновало, осталось позади… Мария знает, что может убедить себя. Может! Себя – но как ей убедить Петра? Как сдвинуть этот камень?
Она пьет вино – даже не чувствует сейчас его вкуса, как не чувствовала вкуса овощей, хотя была голодна. Сейчас для нее все имеет привкус пепла. Привкус разочарования.
Если бы не это исцеление.
Если бы не это чудо! Такое неуместное, ненужное, благодеяние, от которого ей выть хочется, выть и царапать себя ногтями.

- Я любила его… люблю и сейчас – но как сестра, как мать, не как любовница. И никогда не смогу полюбить его иной любовью.
Ее истинная любовь вечна, как вечен и тот, кому она принадлежит. Любовь не умирает и надежда не умирает, две тысячи лет надежды, мук, отчаяния. Она умирала – любовь нет.
В первый раз это случилось в пустыне, когда подошел отпущенный ей земной срок. Она видела Рай. Видела! Видела сияние, исходившее от небесного престола. Слышала пение ангелов.
А потом вернулась.
Они все вернулись – апостолы и даже Иуда.
Потом она умирала от чумы. Монастырь, в котором она жила, брали англичане – это было во времена Девы Жанны – и никто не выжил, но воскресла лишь она. Один раз ее убил ревнивый любовник, перерезал ей горло в борделе… И снова она вернулась.
Умрет и еще раз – еще один раз. На этот раз для того, чтобы перестать быть женой Томазо. Она готова пойти на это. Она на что угодно пойдет, чтобы разорвать эти узы.

0

17

Она не поднимает глаз, заговаривая о смерти - о смерти, которая освободит ее от брака, заключенного ради жертвы, оставшейся непринятой.
Петр хочет напомнить ей, что их с Томазо союз будет соединять их и после смерти - ибо что такое смертная жизнь для христианина, для католика, как не краткий срок в земной юдоли прежде, чем душа обретет небесное блаженство, но все же не напоминает: даже умерев, она не останется перед Его ликом, как не остается ни один из них.
Как не остался и Иисус.
Их удел - здесь, на земле, такова Его воля, раз они вновь и вновь просыпаются от смертного сна, воскресают поблизости от места последнего вздоха...
Они нужны Ему здесь - и Петр чтит Его волю и не даст никому забыть о ней - ни Иисусу, ни Марии, ни другим.
И Мария помнит о том, что вернется - а потому, должно быть, и говорит об этом: здесь, на земле, ее брак будет расторгнут, умри она, и на эту горячую решимость Петр и реагирует.
Слышит в ее голосе, чует - и слышит, что она уже все решила.
Не в силах предложить Томазо себя как жену - она хочет освободить себя от этих уз, и какой же ценой.

Его нетронутый до половины наполненный стакан так и стоит на столе, когда он рывком разворачивает стул, на котором сидит Мария, к себе, нависает сверху, сжимая деревянную перекладину спинки до ломоты в пальцах.
- Не тебе решать, когда призывать смерть. Не в твои руки вложена жизнь твоя - и не тебе нарушать Его волю, обрывая Его замыслы.
На всех них у Него есть план - Петр знает это так же ясно, как знает собственное имя, и пусть божественный план скрыт от него, и все, что есть у него - лишь догадки, смутные, робкие догадки, полуоформившиеся за две тысячи лет размышлений об этом, он знает, что все сущее, все сотворенное, все, что было, есть и будет, подчинено лишь Его воле и есть лишь Его воля, и нет греха хуже, страшнее, отвратительнее, чем усомниться в этом или поверить, будто свободен ты.
Не свободен - и несвобода эта сладостна и единственно возможна, дарует благость и покой, а свобода - суть греховна, порождение скверны.
И разве не этого хочет Мария, не об этом говорит - не о свободе от Томазо, а о свободе от божественного замысла, об этой дурнопахнущей протестантской свободе воли?
Грех ее тяжел - не чета тем, с которыми она приходила к нему, пахнущая вином и блудом, несущая на себе и в себе прикосновения и семя мужчин, бравших ее тело как и поступают от века с блудницами.
Тот грех - плотский, грязный - был прощаем, они лишь человеки, подвластные всем человеческим порокам, и в покаянии находящие утешение, этот же грех Петр видит на ее лице, застывшем упрямством, на ее смугловатых бедрах, там, где подол свитера не может скрыть свежие шрамы, нанесенные ее собственной рукой. Коркой засохшие, а сейчас, после горячей воды, белыми и ярко-розовыми порезами - узор, который она не может, или не хочет скрывать. И эти шрамы, которые она себе сама нанесла, ее босые узкие ступни, помнящие песок Иудеи и острые камни Голгофы, обманчивая хрупкость бренной ее телесной оболочки и обманчивое обещание плотской радости, отпечатавшееся на ее лице как отметина Каина, все это взывает к нему - к чему-то, чего он не хочет в себе принимать.
- Я не дам тебе прощения в том, чего ты хочешь - не стану молиться за самоубийцу, даже ради тебя, и ты знаешь, не можешь не знать об этом. Нет прощения для самоубийц - нет и не будет. Зачем ты пришла на самом деле?

0

18

Гнев Петра – как буря на море, поднимается за мгновение и заслоняет собой небо. Он всегда был резок, порывист, нетерпим. Прожитые века, кажется,  меняют многое – наслаиваются, как песок, скрывая истинные очертания, но стоит подуть ветру, и вот они, вот они снова стоят друг против друга. Как стояли перед пещерой, в которой проповедовал Он, как стояли в тот день, когда Мария принесла апостолам весть о Его воскрешении… Ей не привыкать чувствовать на себе гнев Петра, и это тоже часть искупления, поэтому она смотрит на него без ответного гнева – только с горячей мольбой, только с надеждой. Он может. Ему многое подвластно, он – Камень, он – Церковь, и сказанное им – сказано и на земле и на небе. Есть и другое – и за этим другим она тоже пришла. Как за милостью, как за милостыней…

- А если я в твои руки вложу свою жизнь? – тихо спрашивает она. – Разве Его воля не твоя воля? Разве ты не Его воплощение? Если я это сделаю, дашь ли ты мне освобождение? Дашь прощение? Очищение? Прошу тебя!
Мария цепляется за Петра, умоляюще шепчет, облизывая подкрашенные порошковым вином губы, цепляется за его плечи, пытаясь то ли его притянуть к себе ближе, то ли самой прижаться к нему, как плющ к скале…
- Прошу тебя! Ты сможешь? Сможешь сделать это со мной? Ради меня?
Свитер задирается выше, показывая смуглые бедра, свежие, розовые от горячей воды шрамы, край трусов. Она не соблазнять его пришла – она приплелась к нему, как больная кошка, помнящая, что отсюда ее не прогонят. Что даже в гневе Петр ее не прогонит прочь, в ночь, в сырость, в холод. Что она сможет остаться здесь, рядом с ним, пока не затянутся раны, и те, что на теле, и, что важнее, те, что на душе.
Не собиралась – но они уже ложились в одну постель, на один плащ, на камень и песок, и это узнавание, плотское, грешное, животное узнавание, словно огонь в ней зажигает.

Этот огонь Мария погасила, когда решила выйти за Томазо. Шла к алтарю девственной невестой, в белом платье – и рука Петра была тверда, когда он вручал ее жениху. Этот огонь она пыталась воскресить все эти дни после своего бегства, но он не загорался. Только тлел, отравляя ее, даря обманчивую надежду на освобождение, на утоление, и не давая этого. Но теперь, рядом с Петром, чей гнев как гроза, как буря, сокрушающая все на своем пути – империи и императоров – этот огонь загорается в ней так ярко, что она чуть не кричит от радости и страха, и теперь, если Петр – скала, то она – пламя.
Он пахнет солью – соль всех морей въелась в его кожу, в его пальцы. Солнце, отражающееся от волн, как от зеркала, прочертило глубокие морщины возле глаз. У него хриплый голос человека, привыкшего перекрикивать ветер, и тело, крепкое и жесткое, и Мария приподнимается, прижимается к этому телу своим – мягким и слабым.
- Освободи меня, - шепчет она, шепот прерывистый, горячий. – Ты мне нужен. Мне нужно твое прощение, твои молитвы, мне нужно искупление и очищение, от всего, только ты мне можешь это дать. Я знаю, я прошу многого, я всегда прошу у тебя слишком многого…

Вспомнился источник в пустыне – день был долгим, солнце палящим. Мария долго пила холодную воду, а затем смочила в ней плат, чтобы было легче… И остальные пили, все, но не Петр. Он стоял в стороне, сложив руки на груди.
- Ну, что же ты? – спросил Иоанн. – Ты разве не хочешь напиться?
- Нет. Вода грязная.
Петр не добавил ни слова, но Мария поняла – для него вода грязная, потому что она грязная. Она делает нечистым все, к чему прикасается. И впредь пила последней и последней брала еду.
Тысяча лет понадобилась, чтобы она перестала быть для него скверной.
Сколько тысяч лет понадобится, чтобы она перестала быть скверной для себя?

0

19

Гнев его - праведный гнев христианина, нацеленный на осквернение, извращение благодати, дарованной Господом, на препятствие воли Его, - Марию не пугает. Она тянется к его плечу, собирая в горсти ткань рубашки, поднимает лицо - не боится. Тянется еще выше, задевая его колени, бедро, цепляясь за его плечи обеими руками, и каждое ее прикосновение он ощущает так, будто она не ткани касается, не кожи, а чего-то внутри, чему он и сам не рад, чего и не должно было быть.
Тянется на его гнев, льнет к плечу, застывшему каменной твердью, смешивает свое дыхание с его - и просит, просит о прощении и утешении, об очищении, от которых бежала из церкви, где они встретились.
Вечно кающаяся, вечный символ раскаяния - сколько раз он гнал ее прочь, не желая, чтобы она шла с ними, не желая, чтобы даже приближалась к Иисусу в своих тонких одеждах, воплощением всего плотского, от чего они отказывались сознательно и радостно. Она покрывала голову, скрывая умащенные маслом кудри, опускала глаза, пряча соблазн, накидывала на плечи грубую домотканную ткань, сквозь которую не проступало больше ее тело, волнуя и искушая - но так волк может притворяться ягненком, и Петр видел в ней это притворство, видел эту ненасытную греховность.
Раскаяние ее было искренним - Иисус читал в сердцах и прощение ее было заслужено, как и право быть среди них, и не Петру, трижды отрекшемуся рыбаку Симону, поднимать свой голос против обещанного кающимся грешникам прощения, но раскаяние следует за грехом, как волк за отарой, и грехи ее тоже были искренни.
Мария Магдалина, шлюха, допущенная на небеса, шлюха, которой позволено было сесть рядом с девами, осененными истинной благостью - раз за разом она приходит к нему, искренняя в своем покаянии, молящая о прощении, потому что грех идет с ней рука об руку, проглядывает в ее волосах, прячется на ее теле.
Петр видит его - не так он искусен в чтении в сердцах, как Иисус, да и никогда не просил об этом, его сила в другом: он видит грех, слышит грех, и сейчас в Марии он его тоже видит.

Шепот Марии тревожит кота, беспокойно дергающего ушами с холодильника, а вслед за ее шепотом, за ее немыслимой просьбой повисает тишина, нарушаемая только их неровным дыханием, и сквозь эту тишину едва пробивается шум с улицы, наполняющий вечерний город.
- Тогда тебе нужно исповедоваться, - голос изменяет Петру, сбивается в хрип, как будто горло пересохло от раскаленного марева над пустыней. - Если хочешь, чтобы я сделал то, о чем просишь, то откройся мне. Я приму твою исповедь и назначу покаяние - потому что не моего прощения ты ищешь.
Не его - она легко сносила его презрение, его гнев, его грубость, его трусливое нежелание признать то, как они похожи на самом деле, оба раскаявшиеся и принявшие свой крест так, как его принял Иисус.
Что ей до его прощения - но она права: Петр наделен властью, отмечен Им самим, поставлен над паствой, во главе Церкви, и его прощение суть искупление, а потом она приходит к нему, чтобы выволочь, вылить из себя всю эту грязь, переполняющую ее, утопить его в ней.
Это не для Иисуса, здесь Петр не обманывается  - не для его глаз.
Это Петру достается изнанка, пропитанная чужим грехом и чужой болью - на его плечи Мария сбрасывает груз, когда он становится слишком тяжел, и сейчас она пришла за тем же, и ему кажется, что на ткани остаются отпечатки ее пальцев, как пятна грязи на ее светлом плаще.
Но страшно другое - то, что он ждет ее прихода. То, что не прогоняет ее - не говорит ей, что она может получить покаяние в любой церкви, не отсылает ее прочь.
Обманывает себя тем, что должен дать опору любому, кто попросит его - ибо в этом суть и смысл Церкви - потому что только так может оправдать себя.

0

20

- Тогда прими мою исповедь, - горячо просит она.
Подсыхая, черные волосы завиваются в кудри, рассыпаются вокруг ее головы в беспорядке, падают на плечи, когда она поднимает голову, тянется к Петру, тянется, подставляя белую, беззащитную шею, выступающую из воротника, тянется, но не за поцелуем, а чтобы прижаться к его лбу своим. Как будто вот так, прикосновением, можно передать ему все – и свои сомнения, и свои страдания, и свои грехи… Но даже если бы было можно, Мария знает – Петр бы решил, что этого недостаточно. Покаяние должно быть тяжелым – больно вырывать из себя плоды собственных прегрешений, вырывать и показывать их Петру. Больно – но покаяние только таким и может быть, очищение только таким и может быть.
- Прими мою исповедь, Кифа.
Как и он, она не верит в очищение без страдания.

Она опускается на колени – под голыми ногами старый, вытертый поцарапанный линолеум. Протягивает руки к Петру – святая грешница, вечно кающаяся блудница. Сколько раз ее рисовали – вот такой, с горящим взглядом, с рассыпавшимися волосами, молитвенно протягивающей руки? Сколько раз ваяли в камне, лепили из глины. Кто-то увлекался возможностью показать телесную красоту, кто-то пытался проникнуть глубже, разгадать ее тайну, раскрыть ее секрет…
Вот только нет никакого секрета, никакой тайны. Нет никакого высшего знания или особого предназначения, нет, и не было. Она всего лишь женщина, слабая женщина, полюбившая горячо, неистово – такое часто случалось тогда и все реже случается сейчас, люди будто ослабели сердцем и боятся сильных чувств, прячутся в свои раковины, прячутся за буквами в интернете, за картинками, чужими мыслями… Но полюбила она сына бога. И за эту любовь простилось ей все прочее.
И сейчас нет никакого секрета, никакой тайны – есть только она и ее грех, который ходит за ней как тень. Но Петр может отвоевать ее у этой тени, не навсегда, на короткий, особенно по их меркам, срок, но может.

- Прости меня, ибо я согрешила. Много раз, и грехи мои тяжелы. Будучи замужем, я уклонялась от исполнения супружеского долга. Я роптала на бога за то, что Томазо исцелился. Я не желала ему смерти но и жить с ним, выздоровевшим, я тоже не желала. Я сбежала, не попрощавшись... Будучи замужем, я отдала свое тело другим мужчинам и женщинам тоже, совершив грех прелюбодеяния, и я находила в этом удовольствие. Не радость…
Мария замолкает, облизывает губы, не зная, как объяснить и нужно ли объяснять, вот это – когда она падает в грех, а случается это после долгого времени молитв и попыток жить правильно и праведно, это темное, нечестивое удовольствие, но на сердце ее печаль. Она не радуется греху, не радуется своему падению… но и удержаться не может.
Она десять лет была беспорочна, восемь лет была женой Томазо. Она ходила в церковь – молилась, исповедовалась в своих незначительных грехах, причащалась… и чувствовала себя почти счастливой – почти. Это счастье было как цветы из шелка, они красивые, но не настоящие, даже если красивее настоящих… Таким была ее жизнь с Томазо. А потом, когда она вошла в ту комнату в отеле, выпила первый бокал вина, приняла первую таблетку, позволила себя поцеловать, позволила себя трогать чужим рукам… Это было не счастье, нет. Но это было настоящее.
Это была ее жизнь – не заемная, не придуманная сказка для умирающего, который не умер.

- Не радость, но удовольствие и я раскаиваюсь в этом. Я думала о смерти, чтобы избавиться от брачных уз, тем самым идя против Его воли – я раскаиваюсь в этом. Я вожделею тебя в сердце своем, Петр из Вифсаида, вожделею недостойно и нечисто, и в этом я тоже раскаиваюсь. Это мой грех, это мой грех, это мой тягчайший грех.
На маленькой кухне повисает тишина – только дождь, вновь начавшийся дождь, шелестит за окном.

0

21

Петр так и понимает свой долг - не просто выслушать, но принять на себя грехи, которые гнут к земле исповедующегося. Переложить себе на плечи, взвалить на спину - он отмолит, вымолит прощение для любого грешника, покаявшегося ему, снимет эту тяжесть с плеч того, кто пришел к нему.
Но Мария - ее грехи сегодня кажутся ему особенно гнетущими.
В тусклом кухонном освещении она падает на колени - нет здесь ни торжественности, ни красоты, только грязь, только грех, только голодная нужда в отпущении греха, в том, чтобы он забрал себе ее грехи, освободил ее, и она обхватывает его ладонь, сжимая горячими пальцами, коленопреклоненная, с опущенной головой.
Каждое ее слово - как камень, привязанный к его шее, пробивающий зияющую дыру в его броне.
Согрешила она - много раз, и все это принесла к его ногам, вложила ему в руки.

Петр не безгрешен - конечно, нет. Он часто гневается и не всегда праведно, он нетерпим, хотя старается унимать эту слабость, он гордец - не может не испытывать гордость, когда видит творение рук своих, и что это, если не грех, и он знает это за собой, и смиренно просит прощения, наказывая себя в поиске очищения.
Но грехи Марии иные - горячечные, томные, соблазн и искушение, и она вышептывает слово за словом свою исповедь, обдавая его пальцы горячим дыханием, и каждое слово - прелюбодеяние, удовольствие - остается между ними, будто цепью сковывая их вместе, будит в нем то плотское, которому нет места в его одиночестве, подчиненном служению.
Блюдо, которое она приносит ему, тоже полно - но не финиками и виноградом.
На нем другое - рваное дыхание, дрожь, телесное острое наслаждение, темное и иссушающее, уводящее дальше от небесного блаженства, легкого, будто ангельские перья.
Будто трясина, оно способно поглотить неосторожного пловца с головой - стоит лишь оступиться, как водная гладь тебя не удержит, и Петр оступается.
Оступается под тяжестью ее грехов, принимая их - разделяя.
Нет в нем той силы, которой обладает Иисус - не может Петр остаться в стороне, выстоять перед этим искушением.
Камень оказывается бессилен против водного потока - так точит вода камень, заставляя принимать ту форму, которая нужна ей, капля за каплей.
Капля за каплей, отравляет она его - проникает под кожу, встает под опущенными веками, заставляет тело гореть и жаждать. Она слаба - и делает слабым его, но что он может противопоставить этому?
Десять веков он гнал ее прочь - но вожделение становилось лишь сильнее, покаяние не давало очищения. Десять веков Петру потребовалось, чтобы признать это - не будет облегчения без муки, не будет прощения без падения, и он лишь сопротивлялся неизбежному.

И последнее ее признание - последний ее грех, в котором она тоже кается, бесстыдно, бесстрашно, - Петр тоже принимает.
Вместе они получат прощение - вместе будут каяться, и темное греховное в нем отвечает на ее зов, на прикосновение горячих пальцев, на дрожь нетерпения, предвкушения в голосе.
Он зарывается пальцами свободной руки ей в во влажные волосы, заставляет подняться - запах масел, которыми она умащала тело свое века назад, оседает на языке, наполняя рот слюной, заставляя задышать тяжелее.
Дешевый стол скрипит пронзительно, когда Петр прижимает Марию собой к его столешнице, тело к телу, порок к пороку, грех к греху - вместе они пройдут сквозь тьму и вместе придут к свету, как уже бывало, и одного воспоминания о ее теле под его хватает, чтобы обеты целомудрия оказались нарушены, скомканы, смяты, так же, как смят и скомкан ее свитер под его ладонями.
Ее бедра испещрены шрамами - Петр чувствует почти каждый, оглаживая ее, отвечая на ее признание не словами, но иным: прикосновениями, жадными и греховными, нетерпеливыми и грубыми. Тянет с нее свитер, обнажая тело - дюйм за дюймом, являя на свет смуглый живот нерожавшей женщины, грудь с затвердевшими сосками, такими темными, будто кармином окрашенными, и серебряный нательный крест между грудей, на тонкой цепочке, поблескивающей на свету.
Недостойно и нечисто ее вожделение - но в нем оно будит ответное желание, и этот грех Петр принимает с тяжелым сердцем и тяжелыми чреслами.

0

22

Их бросает друг на друга, как приливной волной, швыряет, будто они щепки, у которых нет собственной воли. Так было раньше, так происходит и сейчас. Это другое – иное, нежели то, что запачкало ее душу и тело, нежели греховное совокупление с другими мужчинами и женщинами. То – ее личный ад. Петр – ее чистилище.
А рай – рай это Он.
И Он смотрит на нее с креста, и на Петра Он смотрит с ее креста, и лицо его искажено предсмертным страданием, а умер он за их грехи, но воскрес…
Мария стаскивает серебряную цепочку через голову, кладет слепо, не глядя, на стол, отодвигая стакан с недопитым вином. Торопливо, неловко расстегивает на Петре рубашку, тянет ее с плеч. Прижимается горячими губами к тому кресту, что на груди Петра, чувствуя языком холод серебра и жар живой плоти. И этот момент соединения ее вечной любви и темного, греховного желания, которое будит в ней Петр, ударяет, как копьем, сверху вниз, и это больно, больно, но хорошо, потому что эта боль тоже часть искупления.
А потом она снимает и с его шеи крест, кладет рядом со своим, потому что Мария честна с собой, честна с Петром – сейчас она пришла не у Иисусу. Она пришла к нему. И от него хочет получить прощение. От него хочет услышать слова – отныне ты чиста, иди и больше не греши.
Каждый раз она надеется, что эти слова Петра окажутся пророческими, и она больше не согрешит…
Но есть и другое, что она хочет от него получить – и в этом Мария тоже честна и честно покаялась в этом. И Петр ее простит, и бог ее простит – не по ее молитвам, по молитвам Петра. А Он… ему нет дела до ее смертной, телесной оболочки, он любит ее душу.

Тело Петра от тяжкой работы наполнено тяжелой силой, в которой нет ничего от красоты итальянских фресок. Он истинен и вечен, как земля, как соленая вода морей, как скала, вырвавшаяся на свободу вечность назад и гордо подставляющая себя всем бурям. Для Петра этой свободой стал Иисус. Он всем им указал путь, всем им открыл двери земной темницы. Она же… она же не чувствует свободы. Она женщина – может быть, в этом дело.
Она женщина. Ее грешная, плотская, болезненная и восторженная любовь к Иисусу не подарила ей крылья, а легла на плечи, как цепи, пригибая к земле. Она женщина – из тех времен, когда любовь была сильнее, и страсть была сильнее, и смерть ходила совсем рядом, пряталась в вине и винограде, среди шелков и роз, среди камней и соли.
Женщина, поэтому она прижимается к Петру крепче, горячим животом, горячей грудью, податливая в ответ на его нетерпение. На его не-ласку. Гладит его шею, зарывается пальцами в волосы на затылке, притягивая его ближе, еще ближе – блудница, когда-то продававшая свое тело за серебро и золото, за сомнительную славу – смотрите, вот идет та самая!

- Дай мне себя, - шепчет она, и шепот ее змеей скользит по его губам.
Твердым, непреклонным, как он сам, потому что это только мгновение падения, из которого он поднимется – она это знает, иначе бы не пришла, никогда не пришла.
Поднимется сам и ее поднимет.
- Очисти меня собой.
Это ее таинство. Ее и для нее. Алхимия, переплавляющая плотский грех в очищение, философский камень…
Свежие шрамы саднят под ладонью Петра, но Мария только крепче прижимается к его пальцам бедром, целует его тело, целует грудь и твердый живот, обдавая горячим дыханием, касаясь волосами, пальцами, языком, заходясь ослепительным восторгом, которого не испытывала давно, даже в церкви, потому что вот она, вот она истинная Церковь. Где он, там и бог. И она откидывается, упирается ладонями в край стола и выгибается, предлагая всю себя Петру. Может быть, этого желает любая женщина, сама не отдавая себе отчет в этом желании – отдаться богу.
И она уже горячая, горячая и мокрая под трусами, под клочком черного шелка, украшенного кружевом.

0

23

Квартира все еще не прогрелась, сырой выстуженный воздух касается его спины, когда Мария тянет с него рубашку, прижимаясь голой грудью к его голой груди. Прикосновение ее губ и языка как ожог - Петр вздрагивает, еще сильнее сжимает пальцы в ее волосах, оттягивая назад ее голову, заставляя поднять глаза, заставляя смотреть на него.
Не на распятие, уже снятое, стыдливо отложенное дальше на стол, а на него - но чего бы он не искал в лице Марии, сейчас оно дышит ответным нетерпением, греховным неправильным вожделением. В ее зрачках как в зеркале отражается он сам - не тот, кого он хочет видеть в зеркалах, но тот, кем является.
Не за это ли почитают и любят Марию Магдалину, кающуюся грешницу из Галилеи? Не за то ли, что принимает она человеческую греховную природу любого, кто придет к ней за утешением, ибо и сама не безгрешна?
Не за то ли, что знает она сама, как слаб человек, как крут и тернист путь к чистоте?

Петр не приходит к ней - почти никогда - но она приходит к нему, приносит этот вкус греха на своих губах, жар и влагу своего тела. Исповедь ее иная - бессловесная. Не рассказывает она, но показывает - берет его за руку, ведет за собой через грехи свои, хочет не только прощения, но и наказания.
Новый Завет чтят они оба, он написан в том числе кровью их сердец - но оба они воспитаны в ветхозаветном страхе перед гневом Господним, и оба знают, что только лишь муками, телесными, плотскими, можно заслужить искупление.
А потому в их прикосновениях нет ни любви, ни ласки - ложась вместе, не ищут они христианского любовного таинства, освященного Церковью, и не ждут снизошедшего благословения. Не ради новой жизни и не ради того, чтобы разделить друг с другом восторг единения, откидывается Мария на стол перед ним, раздвигая ноги - и не ради этого Петр расстегивает ремень, дергает молнию, торопясь как можно скорее войти в нее, торопясь избавиться от этого свидетельства нечистых своих помыслов, слабости своей и греха, который они делят несколько веков.

Нет для него ни счастья, ни восторга в этом совокуплении - в этом болезненном признании собственной природы, падении, момента которого он страшится, страшится, но все же каждый раз отвечает на ее зов.
Это его испытание, его искушение - и Петр поддается темному наслаждению, которое дарит ему податливость и готовность ее тела, ее желание, читающееся на лице, в каждом вздохе.
За этим она и приходит - раз за разом, век от века. Приходит за тем, чтобы сгореть в этом огне, отдать ему свою похоть, распутство и желание - и Петр берет ее как шлюху, выдавливая, вырывая из нее это греховное.
Жаль, не навсегда - и спустя время она вновь появляется на его пороге, чаще без предупреждения, в отчаянии, больная, побитая, отмеченная клеймом или болезнью.
Ее покаяния хватило бы на одну жизнь - обыкновенную жизнь смертной, но она Мария Магдалина, ее век долог, длится куда дольше, чем хватает раскаяния, и она снова приходит к Петру, предлагая себя.
Прося об одном и том же - очистить ее. Очистить ее собой.

Скрип стола становится пронзительнее, когда Петр усаживает ее на край, вставая между широко разведенных бедер, стягивая с нее последний клочок ткани. На пальцах остается липкая влага с ее трусов - улика, постыдный знак ее похоти. Петр вытирает пальцы о ее грудь, задевая сосок, вжимается сильнее ей между ног - они неуклюже устраиваются, возятся, привыкая друг к другу заново, Петр проталкивается в ее горячую узкую щель, стряхивает джинсы, собирающиеся жесткими складками над коленями, еще ниже, вцепляется ей в бедра.
Выдыхает, когда она принимает его - всего. Когда между ними не остается и дюйма.
Их грех иной - он не разрывает их союза с Господом, не ослабляет в сердцах любовь к Нему, и они искупят его - также вместе, оба очистятся, и этом искуплении тоже будет свое наслаждение, не менее острое, но куда более чистое, а пока же Петр крепче сжимает пальцы на бедрах Марии, двигается резче, не давая ей привыкнуть, притерпеться. За этим она приходит к нему - и за этим тоже.

0

24

Это всегда быстро, всегда – как удар, как камень, брошенный в лицо, но Мария не жалуется, иного ей от Петра и не нужно. Она знает, отчего так, знает, что он сейчас чувствует. Стыд, гнев, ненависть к ее слабости и к своей, горечь… Но и желание тоже, этого не скрыть.
Каково это для Марии, быть его слабостью? А для Петра? Быть ее спасением, знать, что она придет только в самую темную ночь? Она знает и он знает, и не может быть между ними ничего другого.
Только такое поспешное, неласковое совокупление, когда он наказывает ее – еще и так. А она с готовностью принимает наказание. Слишком охотно, слишком охотно, податливо и жадно  чтобы это стало настоящей жертвой, искуплением.
Но все же – первой ступенью к нему.

Мария не закрывает глаза – смотрит на него, смотрит ему в лицо, хватая ртом воздух, сырой, вязкий воздух города у моря, проникший в квартиру, пока Петр отсутствовал. А ей кажется, что он такой же горячий, как воздух их родины, сухой и горячий от солнца, под которым все расцветает быстро и увядает быстро, отдав все соки, вот и она расцвела рано, в тринадцать услышав первый зов плоти, в пятнадцать уйдя из отчего дома. Когда она выходила на рынок, женщины опасались даже случайно соприкоснуться с ней краем одежды, а мужчины смотрели с вожделением. Она бы быстро увяла – все они быстро увядали, и шлюхи под тонкими льняными одеждами, наносившие на лицо краску, умащавшие кудри маслами, и честные женщины, знающие только одного мужа – одного и на всю жизнь. Подцепила бы дурную болезнь, ослабела, растеряла клиентов, распродала бы все подарки, и, в итоге, закончила бы в борделе для моряков или умерла в какой-нибудь лачуге… Но, когда она услышала Иисуса, увидела Иисуса она не думала об этом, она думала о том, что никто из мужчин не проходил мимо нее с равнодушным лицом. Думала, что она все знает о мужчинах и нуждах их плоти. Но Иисус оказался другим, и Петр оказался другим, и Мария оделась в грубую ткань, покрыла голову, смыла краску с щек и смиренно стояла у входа в пещеру, где проповедовал Он, на солнце, под тяжелым, полным презрения взглядом Петра. Но она слышала Его голос, эхо Его голоса, и была счастлива… Тогда, наверное, впервые она почувствовала, что в этом тоже может быть радость. В смирении, в жертве, в том, чтобы волосами вытереть Его ноги, в том, чтобы отдать себя, как негодную вещь, Петру, веря, что когда он закончит с ней, она преобразится. Станет сосудом, готовым для того, чтобы принять в себя благодать.

И она отдает – кусает губы, тихо стонет, когда он заполняет ее собой. Мария, блудница, чье тело всегда алчет – а его особенно сильно. И даже когда Мария говорит, что хочет очищения, хочет прощения – говорит о нем, его она хочет, и чего в этом больше, плотского или духовного, она не знает. Не возьмется отделить одно от другого.
Приди она к нему чистой, приди счастливой, умиротворенной, благоденствующей – он бы ее не взял, как никогда бы не взял ту Марию, вечерами выходившей на крышу дома терпимости в одеянии настолько прозрачном, что сквозь него просматривались ее соски, покрытые алой краской.
Но берет другой. Берет так, будто предъявляет свои права на ее тело, на ее душу, весь в ней. И даже если бы она сказала, что не хочет – он бы понял, что она лжет.

0

25

Пальцы Марии на его шее кажутся Петру веригами - тяжелыми цепями, раскаленными на солнце, пригибающими его все ниже, грузом ложащимися на плечи. Это она тянет его вниз - другим она дарит прощение и сладость раскаяния, ему же приносит другое - горячечный жадный грех, свое тело, выпачканное в грязи, свои рваные вздохи, оседающие на его коже обжигающими отметинами, свою влагу и свой жар между ног.
Тихими, скрываемыми стонами в ответ на его движения в ней, тем, как кусает губы.
Ее лицо слишком близко - кроме ее лица и тела больше ничего не существует, все расплывается в мареве плотского огня, горящего в них обоих, слишком человеческого, неизбывного. Петр не знает, сколько в этом его желания вкусить от этого испорченного плода, чтобы затем еще немного приблизиться к недостижимо-чистому идеалу через покаяние, а сколько другого - того, что сейчас проступает на лице Марии.
В ее податливости под его руками. В том, как ее тело ему отвечает, подается ближе под скрипы старого стола.
Это радость, темное, греховное удовольствие - и Петр знает, что на его лице отражается то же самое.
И это грех - настоящий грех, который они делят.
Не наказание, не искупление - время самообмана прошло.
Вожделение, плотское желание, восторг, который будит в нем прикосновение ее губ, ее пальцев, близость ее тела - все это не имеет ничего общего со святостью и уж точно лишено какой-либо благости.
Лишено всего, кроме этого телесного - того, как она сжимает его собой, как двигается, как запрокидывает голову, выставляя беззащитное горло, голую грудь, напряженный живот.
Смотрит ему в лицо, как будто ждет - ласки или удара, и Петру невыносимо становится под ее взглядом.
Невыносима мысль, что она может увидеть в нем это - то, как он жаждет ее прикосновений, то, как все его существо, подчиненное единственному долгу, ведущему его сквозь столетия, сейчас переполнено животным желанием, постыдным удовольствием.
Невыносима мысль, что таким она его увидит - всего лишь одним из многих, ее вожделеющих. Одним из тех, кто не может справиться с собственной плотью.
Петр отступает, грубо сдергивая ее со стола, путаясь в скомканных на коленях джинсах, разворачивает - на ее смуглой спине проступает позвоночник, Петр едва сдерживает желание опустить голову, касаясь ее спины, плеча губами, языком, слизывая с ее кожи этот вкус греха и желания - не может поступиться этим, последним, не хочет быть с ней ласковым, не хочет и не может.
Не бывать такому - и не того она от него ждет.
- Искренне твое раскаяние? Это то, зачем ты пришла? То, зачем ты всегда приходишь? - спрашивает Петр хрипло, нажимая ей на спину, толкая ниже к столу.
Крохотная кухня, помнящая времена получше, обшарпана и почти пуста, необжита - стакан опрокидывается от толчка, вино выплескивается на цепочки их крестов, лежащие вместе чуть поодаль на столе, в темно-красной луже отражается тусклая лампочка под потолком. Петр гладит ее между ног, давит желание сжать в кулаке нежные мокрые складки, желание заставить ее пожалеть о том, что она пришла к нему, по-настоящему пожалеть, заставить испытывать что-то другое - не желание, а страх, страх перед неизменным наказанием, расплатой за грехи, муками. И все же не делает этого - вместо того толкается ей между ног снова, чувствуя скорый финиш, чувствуя, как это переполняет его это ощущение развязки.
Не хочет смотреть ей в лицо - и не хочет, чтобы она видела то, что появляется на его лице. Не годится им делить это наслаждение блудом - и тем более друг с другом, но все же Петр успевает поймать эту ускользающую, почти фантомную мысль: только он дает ей это. Не к Иисусу она приходит, чтобы получить покаяние - никогда Иисус не даст ей того, что может дать Петр.
Никогда не будет с ней так, как может быть Петр.
И эта мысль - совершенно отвратительная, грязная, святотатственная - добавляет что-то, что-то острое и терпкое, выводящее Петра на финишную прямую, заставляющее крепче прижимать Марию к столу, тяжело и жадно вколачиваться в нее, вцепляясь пальцами в дерево столешницы, мокрое от пролитого вина.
Как будто это и есть самое важное - то, что сейчас между ними никому не поместиться.
Даже Сыну Божьему.

0

26

Мария никогда не спрашивала у Петра, есть ли у него кто-то, был ли – была ли другая женщина. Думала об этом, конечно. Думала, что другая женщина, хотя бы на одну человеческую жизнь могла бы подарить ему немного радости – но потом сама же смеялась над своей глупостью. Не нужна Петру такая радость – обычная, человеческая радость. Приготовленная любящими руками еда, теплое, мягкое тело рядом, ласковый голос – все, к чему можно возвращаться после долгих дней в море.
Ему нет нужды куда-то возвращаться, все, что Петру нужно, он носит с собой, в себе. Бога. Бога он носит в себе.
Есть женщины, которые готовы соперничать за внимание любимого мужчины даже с богом, но не Мария Магдалина. Принимая в себя Петра она принимает и Бога, и в эти мгновения, тяжелые, горячечные мгновения, ее тело действительно становится храмом. А покаяние, настоящее покаяние, зажжет огонь в этом храме – Мария в это верит. Так всегда было. С первого раза – их первого раза. Тоже чудо. И Мария верила в это чудо, как верила в чудо воскрешения.
Но чудеса… чудеса, они не такие, как люди думают. Они думают, что чудеса легкие, как перышко и делают тебя счастливым, но это не так. Каждое чудо – это боль.
Вот и Томазо… Да, он исцелен, но он потерял ее. Мария верит, что он утешится, но до этого, до утешения будет много боли, и отчаяния. Увы, это цена за любовь.
Каждое чудо это боль – и она видит это на лице Петра, обычно бесстрастном и суровом. Боль, а под ней, как тонкий, миндальный вкус яда в вине, удовольствие. Плотское удовольствие, потому что они – люди. А потом уже святые. Но она знает, что у Петра другая последовательность – он сначала слуга божий, его раб, его Глас, его Камень, а потом уже человек…

Он сдергивает ее со стола, заставляет повернуться – все это нарочито-грубо, как будто проверяя – не уйдет ли, не сбежит? Она не уходит, не сбегает, послушно нагибается ниже, почти касаясь грудью лужицы вина, дешевого, кислого вина, в которой нет ни грана настоящего винограда, выращенного под солнцем. Так и в их совокуплении – нет ни грана нежности.
Но зачем ей нежность, ей, вырезающей на своем теле слова? Ей, сбежавшей от любящего мужа? Сбежавшей и от Иисуса?
Иисус Сладчайший – так называли его в монастырях, где девственницы молились перед распятием, путая экстаз с оргазмом…
- Да, - выстанывает она. – Да!
Да, искренне. Да, за этим она пришла и за этим всегда приходит. Они причащаются друг другом, святость и грех, свет и темнота, твердость и мягкость. И грех переплавляется в багословение.
- Да!
И она расставляет ноги шире, вжимается в пальцы Петра, коснувшиеся ее в подобии ласки, такой редкой, что радость от нее почти мучительна.
И она тяжело дышит, опустив голову, радуясь тому, что он этого не видит. Не видит, как сильно она его вожделеет. Как сильно нуждается в нем. В том, чтобы он брал ее вот так – как блудницу, которой она и является.
Вожделение это свернулось змеей между ног и больно жалит, и Мария не стонет – скулит высоко, жалобно, как течная сука, которая себе не хозяйка.
Confiteor
Confiteor Deo omnipotent

- Пожалуйста, - молит Петра, забывшись. – Пожалуйста!
Забывшись и забыв, что их соитие не для любви, не для удовольствия, может, если бы это хоть раз было так… Но Мария гонит от себя эту мысль – тогда бы исчезло чудо. Погас бы тот светильник, к которому она бредет через темноту вот уже десять веков. И что ей тогда делать, куда идти, к кому? Нет, пусть будет чудо, а она будет платить за него любую цену.

0

27

С каждым толчком стол тоже качается, вино растекается по столу, капает с края, как кровь с деревянного креста, остается на дешевом линолеуме. Петр наваливается тяжелее, сильнее, как будто хочет размазать ее по столешнице, вдавить собой - до хрипа, до стона, больше похожего на скулеж, но она все равно просит, просит больше, ненасытная шлюха, греховная по природе своей, нуждающаяся в том, кто выведет ее, ударами плети и пинками, на свет, выволочет под Его взгляд, бросит к Его ногам в очищающее пламя раскаяния...
Петр истово верит, что есть для него дело - что не случайно он задержался здесь, на земле, не случайно вернулся к жизни после смерти на кресте, подобно Иисусу. Верит, что выполняет Его волю - следует Его плану, предначертанному от создания мира.
Даже сейчас Петр верит в это - нерушимо и горячо.
Даже сейчас, когда Мария просит его - просит, двигается под ним, задыхаясь и хватая ртом воздух.
Даже сейчас верит - кончая долго, едва ли не болезненно, прижимая ее к столу, глухой к ее просьбам, о чем бы она его не просила.
Верит, оставляя в ней - бесплодной - свое семя, упираясь раскрытой напряженной ладонью в мокрый стол, опуская голову, вжимаясь мокрым лбом в ее плечо.

Это не приносит облегчения - разве что минутное, плотское, но Петр и не ждет другого: не ждет ни блаженства, ни радости. Их совокупление - греховное, грубое, короткое - всегда заканчивается этим привкусом разочарования, приходящим на смену телесной жажде. Привкусом собственной слабости, ничтожности, оседающей у Петра на языке полынной горечью, которую не запить вином.
Он разрывает этот момент, куда больше похожий на настоящее духовное единение, пусть даже они все еще соединены телесно - разрывает момент, отодвигается, отпуская ее.
Ее тело больше не вызывает желания, несмотря на наготу - но Петр не позволяет себе обмануться этим: это тоже временное, зыбкое. Рабы плоти, они отмечены ее слабостью и ее ложью - есть только один способ очиститься по-настоящему: пройти через грех, а затем раскаяться, вымолить себе прощение, и за этим на самом деле Мария приходит.
За тем, что только что было - и за тем, что будет после.
Петр тяжело - грех Марии лег на плечи ему - наклоняется за джинсами, тянет вверх вместе с трусами, торопясь спрятать поникшую плоть даже от случайного взгляда, как будто это сотрет все следы произошедшего, да только это нелепо, бессмысленно, и он ловит себя на этой мысли и мрачно смеется над собой: ему ли не знать, что ничто не укрыто от Божьего взгляда и Божьего суда? Ему ли пытаться обмануть Господа, умножая тем самым совершенный грех?
Только покаяние может очистить - покаяние и искупление.
- Я уберу здесь все, - роняет он, отсылая ее прочь, прячась за повседневной рутиной. - Ты устала, иди спать. Займи спальню - чистые простыни в шкафу.
У него не так много шкафов и не так много вещей, чтобы поиски могли стать проблемой. Не так много комнат - но с ней становится будто еще теснее. Будто все вокруг пропитано запахом ее духов, ее тела, ее ненасытного желания, смешанного с запахом его вожделения, его пота и его семени.
Кот равнодушно смотрит с холодильника, затем спрыгивает на стул, уходит в коридор и протяжно мяукает перед входной дверью, требуя, чтобы его выпустили.
У Петра никогда не возникало желания его удержать - не возникает и сейчас.
- Выпусти кота, - просит он, складывая грязные тарелки друг на друга на столе - на том же самом столе, в столешницу которого въедается дешевое порошковое вино. Петр относит тарелки в мойку и подцепляет свой нательный крест из винной лужи. Его цепочка переплетается с цепочкой креста Марии, тянет его за собой, будто они две части единого, но затем цепочки распутываются, вновь разделяются.
Петр вешает на шею знак своего отречения, знак своего раскаяния.
- Я буду за тебя молиться.

0

28

Это не приносит облегчения – телесного. Петр не дает ей его, ничего кроме того, что нужно ей для раскаяния. Ничего, кроме того, что нужно ей для спасения. Она понимает это, знает это – их совокупление как горбушка черствого хлеба, кинутого ей. Но в голод спасает хлеб. А Мария голодна – не по телесному, хотя, и это тоже в ней есть, всегда есть – загнанное внутрь, посаженное на цепь, голодное, жадное… Но по духовному их единению, по тому мгновению, когда он еще в ней, по тому, как берет ее грехи на себя. По чувству, что она не одна и не будет одна, что есть кто-то, кто видит ее такой, какая она есть. Видит ее греховность, ее похотливость, ее слабость – и, прежде чем простить, выжигает эту заразу, избавляет Марию от нее, беря на себя…
Петр выходит из нее, отступает – и холодный воздух касается обнаженных бедер Марии, заставляя остро чувствовать свою наготу. Ветхий Завет запрещал наготу, жену, показавшуюся перед мужем нагой, следовало убить. И Мария в совершенстве овладела этим искусством – обнажаться не обнажаясь. Но потом пришел Он. Христиан, прежде чем кинуть на арену, обнажали, обнажали дев, прежде чем подвергнуть их бесчестию. И нагота перестала быть символом стыда на долгие семь веков, а потом тело снова спрятали… Для Марии нагота – символ ее раскаяния и перерождения. Только к Петру она приходит такой. Только он видел ее такой. Только он не обманется внешней красотой стройных, круглых бедер и крепких грудей, похожих на чаши. Только он увидит за эти другое – ее больную душу, которую нужно вылечить…
Мария смиренно принимает лекарство, каким бы горьким оно ни было. Принимает эту плотскую неудовлетворенность, щемящую пустоту где-то внутри. Другое она получала с другими и в этом она тоже раскаивается. Потому что совокуплялась ради наслаждения, не ради исполнения долга или зачатия ребенка… у нее никогда не будет детей. Бесплодна… бесплодная смоковница, которая цветет, но не плодоносит…
Смиренно принимает лекарство – и то, что после всего этого Петр отворачивается от нее, не хочет ее видеть, это ей тоже понятно. Натягивает на себя свитер, сжимает в кулаке клочок черного шелка, пахнущий остро и мускусно ее возбуждением, тихо уходит, выпуская кота – тот сбегает в сырую темноту подъезда, даже не обернувшись.
В спальне темно, но Мария не зажигает свет, не ищет чистые простыни, ложится в кровать Петра, на простыни, на которых он спал, прижимается щекой к подушке, втягивает в себя запах его волос. В этом нет греха – убеждает она себя. В этом нет греха. Есть что-то от диких зверей, забирающихся в тесную нору, ищущих друг друга по запаху…

Она проваливается в сон почти моментально, и, когда открывает глаза, не может понять, который час. Сколько она проспала. Но понимает отчего проснулась. Петр заходил. Скрипнула дверца шкафа, скрипнул пол под его тяжелыми шагами. Мария невольно задерживает дыхание, горячо надеясь, что он придет в эту постель, придет к ней…
Но нет. Конечно, нет. Забрав что-то из шкафа, Петр уходит. Тогда, выждав немного, Мария идет следом, приоткрывает дверь спальни, ступает босыми ногами по старым пластиковым плиткам – днем она успела их рассмотреть, фуксия, поблекшая от времени, и белый, кажущийся серым… но сейчас они кажутся ей черными и белыми, как шахматная доска… и она невольно выбирает белые клетки, когда идет вперед, к приоткрытой двери гостиной. Туда, откуда доносятся звуки – свист – и финальная, влажная, глухая нота. И Мария, Мария Магдалена, вечно кающаяся грешница, знает, угадывает, что это за звуки, еще до того, как видит…
Петр стоит на коленях, обнаженный до пояса. На спине вздуваются красные рубцы. Еще удар – и один рубец начинает сочиться кровью. Еще удар – и второй. И тело Марии вздрагивает, как если бы плеть опускалась на ее плечи, но Петр – Петр непоколебим, такая мимолетная, плотская боль не способна заставить его содрогнуться. Его, распятого на кресте вниз головой, его, переносившего самые страшные пытки…
Он замаливает грех – ее грех. Ее великий грех и свой, который он совершил ради нее.
Мария опускается на колени за дверью, стараясь не дышать, чтобы ничем не выдать своего присутствия.
Удар.
Еще удар.
Она каждый раз ловит ртом воздух, каждый раз вздрагивает, горячо молится, чтобы вся боль, которую Петр возлагает на себя, вся боль, которой он наказывает себя, перешла не нее – так будет правильно, так будет справедливо. Но вместо этого… Вместо этого она оседает на пол, тяжело дыша, сжимая колени. Зажимает рот рукой, чувствуя, как по лицу текут слезы радости. И облегчения. И наслаждения – настоящего, истинного наслаждения, сжимающего ее, внутри, огненной рукой. Наслаждения,  выворачивающего ее наизнанку и – очищающего…
Она прощена.
Она прощена!

0


Вы здесь » Librarium » Новейший завет » Камо грядеши


Рейтинг форумов | Создать форум бесплатно